Еще утром ушел на Джамку Уваров за документами к Троицкому. Но не только за документами, а подбить и остальных рабочих на расчет. Уваров — краснолицый, заросший черным волосом, с маленькими черными острыми глазами человек. Он поварил у рабочих. Ценен он был им тем, что много кричал, отстаивал их права. И вот теперь, когда вопрос с увольнением рабочих решен, узнаем, что и тут он явился виновником. «Отказывайся работать, ребята, — подбивал он, — требуй жратву. Дадут, побоятся расчета!»
«Ребята» отказывались раньше и получали требуемое, но теперь давать им нечего, и не пошли впрок советы Уварова, — дали рабочим расчет. Не ожидали такой концовки многие. Не ожидал и сам Уваров и, чтобы рабочие на него не обрушились, побежал на Джамку, подбить остальных.
— Всеволод, что же будет дальше? Ну, рассчитали рабочих, дали им по два килограмма гороху на весь путь, ну, а мы, мы-то как? — спрашиваю я.
Ночь. На синем куполе неба белая, как снег, луна. Она кажется неподвижной, словно примерзшей. От деревьев падают гигантские прямые тени, дальше они сливаются, и лес становится черным, непроницаемым. Мы стоим на берегу. Внизу шуршит шуга, монотонно, тягуче. Амгунь кажется спокойной, тихой под ее покровом. Шуга идет сплошняком, и теперь Амгунь под лунным светом матовая.
— Как же? — гляжу я на Всеволода.
Мне видна только половина его лица, освещенная синим светом, от этого резче очерчиваются контуры его лица.
— Я отвечу тебе, только это секрет, — и он понижает голос. — Все уедут, а мы — трое — останемся. Мы должны сдать профиль. Авангард партии, ничего не поделаешь.
— А продукты?
— Еременко кое-что припрятал, и нам, может быть, хватит. Конечно, горюшка тяпнем, но другого выхода нет. Зато знаешь какими героями вернемся. Сделали дело, кончили, вот что радостно! Я говорил сегодня с Еременко, он мне и сообщил об этом.
— Ник. Александрович знает?
— Наверно, знает… Ну, пойдем, холодно. — Всеволод вздрагивает и направляется к зимовке. — А знаешь, — останавливается он, — муки у нас нет. Завтра будут гороховые лепешки, и то только по две штуки.
В зимовке горят свечи, потрескивают в печурке дрова. Согнувшись над столом, сидит Ник. Александрович, он в сотый раз перечитывает письмо К. В. «Не трогая косогора, идти по подножию Канго», — отрываясь от чтения, говорит он нам как всегда не к месту, и все же нельзя сказать, что и не к месту… Работа.
— Все ушли?
— Все до единого. А Уваров сказывал Проне-та: «За премию, говорит, остался». Насмехался ён.
В зимовке накурено. У печки сидят «стройматериалисты» вместе с начальником отряда Аристовым.
— Если завтра ничего не будет известно, уезжаем вниз, — басит Аристов. — Я пока еще хочу жить.
— И надо спешить, а то вода все больше и больше падает, и Амгунь замерзнет, — поддерживает его Володя Егоров.
Мне эти разговоры совсем неинтересны. Я-то уж никак не поеду вниз.
Спешу укрыться и я. Вымытое лицо стягивает ветер.
«Бррр», — врываюсь я в зимовку. Но не успеваю вытереть лицо, как вбегает Шура.
— Сверху два бата идут к нам-атка!
С полотенцем в руках выбегаю на берег. Бегут и остальные. Внизу, под обрывом, к заберегам уже пристает первый бат, и из него выходит человек в борчатке, финской шапке, и рядом с ним какая-то женщина. Я вглядываюсь и вижу упрямый подбородок.
— Константин Владимирович! — раздается радостный крик Ник. Александровича.
«Ну, как же это я не узнал его сразу», — думаю я и спешу подать ему руку. К. В. хватается и выскакивает на бровку обрыва. Протягиваю руку женщине, но это не женщина, а рабочий Киселев. Ну, его не мудрено и спутать, он и вблизи как женщина. У него совершенно безволосое лицо.
Окружив К. В., направляемся к зимовке.
Вся борчатка К. В. обледенела. Он сбрасывает ее, ставит к стулу карабин и, улыбаясь, говорит как бы вскользь о том, как они вчера чуть-чуть «не сыграли в ящик», это означает — чуть не утонули.
— Ну, а как у вас дела?
Ник. Александрович рассказывает обо всем, и о Походилове, и о Прищепчике, о рабочих, ушедших к нему за документами, об Олейникове и художнице, о том, что вот уже одиннадцать дней как нет самолетов, и что у нас есть нечего.
— Я привез три мешка муки, сахар, картофель и немного оленины.
— О! — вырывается единодушный возглас.