– И эти кошмарные мужики-чародеи, – восклицал Юлий в другой раз, – имеющие доступ во дворец (32). И эта удивительная склонность двора к правым, причем к правым самого грязного, погромного толка. Приверженность национализму, этой полицейской религии. Черную Сотню поддерживает даже Правительственный вестник, а ведь ни одного еврея, должно быть, при дворе в глаза не видели. Но деньги, по слухам, черносотенцам передавал сам Столыпин.
Позже Иозеф часто замечал эту странную вовлеченность в политику даже и русской технической интеллигенции, ничего толком в политике не смыслившей: что ж, тогда, во времена реакции, каждому приличному человеку полагалось быть либералом и ждать революции…
Впрочем, покончив с обязательным политическим обзором, Юлий прибавил зачем-то: вот явится Борис, он у нас мракобес. И перешел к московским богемным сплетням. Кажется, эта гуманитарная материя была ему куда ближе: попадая на эту почву, он становился ярче и говорил интереснее. Скажем, очень торжественно он объявил, что Блок в Петербурге издал новую поэму. Что Московский Литературно-Художественный кружок – понизив голос – живет с доходов игорного дома. А на месте закрытого властями Столичного утра появилось Раннее утро, газетенка вышла желтенькая, совсем бульварная. И что Андрей Белый наконец-то вернулся в Москву то ли из Парижа, то ли из Африки… (33). Юлий не удосужился пояснить, кто таков этот Белый. Однако, поймав непонимающий взгляд Иозефа, пояснил, что это сын университетского математика-профессора Бугаева, модный журналист и, кажется, стихи пишет, они жили здесь неподалеку, за Собачьей площадкой… Чем окончательно погрузил собеседника в недоумение.
В другой раз, когда Иозеф рассказал ему о своем знакомстве с Джеком Лондоном, Юлий заметил: что ж, у нас есть один очень известный автор, тоже пишет о рыбаках. И вручил Иозефу для прочтения журнал с первыми главами какого-то романа, о нем сейчас много спорят.
Никаких рыбаков Иозеф в тексте не обнаружил. Зато нашел прилежно-журналистское описание второразрядного борделя (34). Кажется, роман сочинялся из того русского интеллигентского убеждения, идущего, по всей вероятности, от французской натуральной школы, что в своей несчастной судьбе повинен не сам человек, но среда и условия жизни. К тому ж ему показалось почти детским стремление пустого и глуповатого героя девушку спасти. Притом же сама девушка, кажется, вовсе не горела желанием спасаться.
Возвращая книжку журнала, Иозеф не смог да и не посчитал нужным изобразить восторг, деликатно заметив лишь, что, кажется, здесь не обошлось без Нана. Иозеф упустил из виду, что был у автора и более близкий образец для подражания, авторитетнейший специалист по части спасения заблудших душ. И что вся русская литература давно уже жила тем, что заботилась кого-нибудь от чего-нибудь спасать. Хоть Бедную Лизу, хоть Антона-Горемыку. Иначе и роман не роман. Причем спасать даже не ради них самих, но как представителей страдающего народа. Хорошо б еще требовалось избавить героиню от конкретного злодея или, на худой конец, от пожара, наводнения или холеры. Но нет, угрозы были расплывчатыми, но от того даже более грозными. Вполне метафизической природы. Можно сказать, спасать приходилось от фатума, называемого мерзостями русской жизни. Эту нелюбовь, доходящую подчас до ненависти к своей национальной жизни, а по сути – к самим себе, с удовольствием обнажаемую перед иностранцами, отмечал с удивлением в образованных русских еще маркиз де Кюстин…
Наконец появился на Арбате и Борис Николаевич Мороховец. И сразу стало ясно, насколько он значительнее, глубже и умнее своего младшего брата, даже физическими размерами был крупнее. И тот это знал, при старшем брате ник и больше помалкивал.
– Здравствуйте, коллега. Наслышан уже о вашем появлении в Первопрестольной. Донеслось мигом, как колокольный звон по воде.
Потом Борис долго и дельно расспрашивал Иозефа об Америке. Толково рассказал о собственных занятиях. И горячо поддержал идею издательства, заметив, что в нынешних издательских домах ставку делают на коммерцию, а по-настоящему важных и серьезных книг выходит до скудости мало.