– «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…»
В горле свербело, но она изо всех сил сдерживала кашель.
– «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…»
Чуть отвернувшись, Мэри кашлянула. Ну вот, она все испортила. Казалось, между произносимыми словами и внезапным припадком кашля существовала какая-то психологическая связь. Утром, когда она перечитывала эти строки, они внезапно представились ей вершиной ложной скромности: любовь, похваляющаяся своим тщеславием, неимоверно довольная своей напыщенностью. Прежде казалось, что они описывают высочайшие идеалы, но сейчас, охваченная нервической усталостью, Мэри воспринимала их как высокопарные и надменные заявления. Так, на чем она остановилась? Она с головокружительным страхом уставилась на страницу, отыскала глазами последнюю фразу и продолжила отрешенным, словно бы чужим голосом:
– «…хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится.
Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познáю, подобно как я познан.
А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».
Послание апостола Павла к коринфянам Эразм пропустил мимо ушей. После речи Анетты он погрузился в размышления о доктрине реинкарнации, в частности о том, можно ли назвать ее «совершеннейшей бессмыслицей». Это выражение заставило его вспомнить о Викторе Айзене, философе и друге семейства Мелроуз в шестидесятые и семидесятые годы. В философских дискуссиях, после энергичного обмена аргументами, он сыпал фразами наподобие «совершеннейшей бессмыслицы», будто солью из солонки с сорванной крышечкой. Со временем слава Айзена потускнела, никаких значительных трудов он так и не написал, но, когда Эразм был моложе, велеречивый и напыщенный Виктор Айзен все еще слыл внушительной фигурой среди интеллектуалов. В своем неудержимом стремлении все отвергать, из-за чего в итоге отвергли и его самого, он наверняка объявил бы реинкарнацию «совершеннейшей бессмыслицей», поскольку ее концепция, начисто лишенная доказательств, памяти и воплощения, не удовлетворяла Парфитовым критериям личности. Кто реинкарнируется? Этот вопрос приводил в замешательство всех, кроме буддистов, которые невозмутимо отвечали: «Никто». Никто не реинкарнируется, потому что никакой инкарнации вообще нет. В телесную форму облекается не сознание, но нечто более расплывчатое, типа обрывка мысли. Человеческую жизнь начинает не душа или личность, а некий набор привычек, объединенный весьма общим и туманным представлением о независимом существовании, как пассажиры тонущего корабля, набившиеся в шлюпку в тщетной надежде на спасение. При этом вдали всегда смутно маячила возможность соскользнуть в сверкающий океан некоей безличностной природы. И вот с этой точки зрения совершеннейшей бессмыслицей были Парфит и Айзен. Тем не менее Эразм без проблем отвергал идею реинкарнации просто потому, что не было никаких оснований верить в ее существование, при условии, что отвергался и имплицитный физикализм подобного отвержения. Взаимосвязь между мозговой деятельностью и сознанием могла бы быть доказательством того, что мозг принимает сознание как транзистор или некий радиоприемник, а не как заключенный в черепе генератор частных изображений…
Неожиданно Эразма взяли за плечо и легонько встряхнули, прервав плавное течение его мысли. Соседка, убедившись, что привлекла его внимание, указала на Мэри, которая стояла в проходе и со значением смотрела на него. Она кивнула – как-то слишком отрывисто, подумал Эразм, – напоминая, что пришел его черед. Он встал, виновато улыбнулся и, отдавив ногу соседке, двинулся к кафедре. Ему предстояло читать главу из Откровения, которое сам Эразм предпочитал называть Затемнением. Он ознакомился с текстом в поезде, на пути из Кембриджа, борясь с неотвязным желанием изобрести машину времени и отвезти автору экземпляр кантовской «Критики чистого разума».