В Ростове двумя-тремя юношами сорганизован комитет по охране искусства. Застучали машинки, отпечатывая бумажки на осмотр, на ревизию, на реквизицию. Опустевшие особняки снова ожили. В них захаживают, поворачивая книги, вазы, картины, собранья фарфора, заглядывая сбоку, сзади и наизнанку, определяют, классифицируют, вспоминая уроки истории по Древней Греции и каталоги Третьяковки. Собрано все на подводы, подводы поехали, но по дороге исчезло немало. Ругался военный начальник, требовал объяснения, ему объясняли, показывая ордера. Ордера были в порядке: с печатью, за отношением. Были они внесены под номерами, и в получении их расписались. Но вещи исчезли.
— Все это мелочь и чепуха! — горячилась фигурка в коричневом платье с коротенькими волосами. Бледное личико с веснушками возле носа сияло. Это Кусе рассказывал Яков Львович, что в городе бестолочь, что так нельзя, это выходит не большевизм, а юмористика, и Куся ему возражала с горячностью: — Все это мелочь и чепуха! Надо ведь с чего-нибудь начать, а они откудова знают, с чего? Пускай себе хоть кверху ногами. Эка беда, две-три чашки покрали с подводы. Вы лучше подумайте, ведь они помогают сдвинуть с места весь мир, может сами не знают, а помогают!
Куся пришла к Якову Львовичу не для бесед, а по делу. Она принесла приглашение от комиссара финансов и наробраза, товарища Дунаевского, на заседание. Приглашены представители музыки, живописи и литературы. Куся — от комитета учащихся. Надо сорганизовываться, и наконец-то для Якова Львовича будет работа.
Тихи улицы в сумерках, покуда пешечком пробираются Куся и Яков Львович из Нахичевани в Ростов. Последние дни марта, а ударил мороз. Так скрепил, так стянул, что дыхание виснет на бородатых прохожих сосульками, а у Якова Львовича застревает в ноздрях колючею льдинкой.
Одинокий фонарь от мороза — в тумане. От прохожих летят облачка, словно все закурили. И клубисто дышит трамвай, как животное, стоящий на запасном пути с печуркой внутри для кондукторов и метельщиков, чтоб отогревались до смены.
А по дороге в Ростов, подняв голову, смотрит Яков Львович на окошко с зеленою лампой. Там, сжав губами потухшую папироску и обмотав гарусным шарфиком больное горло, все ходит и ходит товарищ Васильев. Он не диктует. Между бровями тяжелая складка. Доктор сказал ему утром, что у него не простуда и не ларингит, а горловая чахотка. Но товарищ Васильев думает не о том. Он думает о наступлении немцев и о восстанье казаков под Новочеркасском.
Глава десятая
…ДА НЕ СШИТО
В особняке на Пушкинской улице жил-был некогда Петр Петрович, пока не бежал на Кубань.
В особняке на Пушкинской улице — столовая красного дерева, стены выложены изразцом цвета вымытых фикусов, и такого же цвета, глазурованной зелени, нюрнбергская печка с сиденьем.
В особняке на Пушкинской улице Дунаевский, комиссар наробраза и наркомфина, созвал совещанье.
Перед входом два рослых красноармейца с винтовками просмотрели внимательно повестки Куси и Якова Львовича и, посторонившись, пустили их. Внутри уже было полно.
Не сразу в накуренной комнате можно людей разглядеть. Посреди, у стола, опершись подбородком на руку и коленкой упершись на стул, не сидел, а стоял утомившийся днем от сидения комиссар Дунаевский.
Это был небольшой человек, женски-пышный в плечах и у бедер, с лицом, словно снятым с камеи: тяжелый орлиный нос, умный лоб, небольшие глаза под пенсне, выдающиеся, очень острые губы, по-птичьи. Вид значительный и якобинский, как шепнула горячая Куся…
Где Дунаевский теперь? Где другие, работавшие в суматохе и в хаосе в первые дни революции, когда не видать было шагу вперед и шли наугад и на смерть горячие, лучшие люди? Дунаевский расстрелян. Расстреляны и другие. И ты, никогда не видавший ни личного счастья, ни сытости, ни удовольствий, ни отдыха, маленький, бледный горбун, под шинелькою в снежной степи потерявший последнее — скудную кроху здоровья!
Вокруг Дунаевского, ближе к столу, разместился отряд меньшевичек, готовых к сраженью. Меньшевичку опытный глаз тотчас отличит от большевички. Меньшевичка куда фанатичней. Одета хорошо, непременно в пенсне, с черепаховым гребнем в прическе, держит себя солидно, — и придерется, так не отстанет, словно инструмент кусачка, вцепившийся в гвоздик. Меньшевичка еще не услышит, уже критикует; рот раскрыть не успеет сосед, а она уже резким фальцетиком, словно пилою по жилке взад-вперед перепиливает слабое место противника, — ничего не оставит, утешится, разомкнет ридикюльчик, вынет платок и взмахнет над припудренным носом.
Дальше, за ними, сидели поддевки, шинели, пиджаки, студенческий китель. Помалкивали. Когда приходилось вступать в разговор, предварительно сильно прокашливали запершившее горло. Среди них размещались и говоруны, по-партизански, но без успеха выскакивавшие на меньшевичек. Темой служила инструкция, приводимая ниже: