Однако она ошиблась. Федор Иванович был потрясен. Но потрясен не только неожиданностью предложения. В этом разговоре все ему было ново, все как-то захватило и закрутило его в сложном вихре, и поверх этого вихря вставали слова, прочитанные Жоржем из Лаврова, — слова об искуплении. До сих пор он успел повидать и полюбить лишь горсточку простой русской молодежи из крестьян, — своих народных учителей на Выставке. Ему было дорого, что они рвались к знанию, и больно, что он не может дать им больше, чем простую помощь гида. Но сейчас речь зашла о другой молодежи и других трудностях, стоящих перед ней. И они хотели заплатить свой долг народу. Учиться, чтобы пойти к народу не с пустыми руками, пойти оплачивать… Да ведь и сам он должник. И разве ему не надо оплачивать?.. Серые глаза, удивительной красоты глаза вдруг так явственно всплыли перед его памятью, так зримо, — и он на миг как бы опять погрузился в глубину их, — серые глаза, — а если встретит, полюбит, — единственную, — и окажется связанным, и брак с ней станет невозможным? Он медленно встал с места.
Жорж глядел на него задумчиво. Липочка совсем не глядела на него и собиралась бежать из комнаты.
Федор Иванович сказал:
— Дайте мне время подумать. Так сразу нельзя. Я подумаю.
Глава пятая
ИЛЬЯ НИКОЛАЕВИЧ ЕДЕТ НА ВЫСТАВКУ
Баронесса Розен была известна в петербургских кругах своей крайней благочестивостью, и не какой-нибудь, а именно православной. То ли на светском приеме, то ли в министерском кабинете, но сообщение, сделанное ею министру народного просвещения, и вынутый из скромной монашеской сумочки объект, переданный ею министру, все было значительно и как бы подчеркнуто сжатием сухих и тонких губ баронессы, втянутых внутрь. И значительность сообщения тотчас заразила министра. Частным образом он узнает то, что должна бы официально знать московская полиция! Уж не на официальной бумаге, а на той самой дамской, заграничной, малого формата, что хранилась у него в кабинете на всякий случай, набросал он, волнуясь, витиевато-кокетливым почерком:
Обер-полицмейстер города Москвы генерал-майор Слезкин безошибочно учуял и крайнее возбужденье, двигавшее гусиным пером министра, и скрытое, но прорывающееся административное ликованье в словах «весь твой», — вот вы там шляпы, а я издалека… орлиным взглядом. И так далее. Знал он также, что, если в дело вмешалась благочестивейшая баронесса Розен, это неминуемо докатится до государя, и тогда не оберешься всяких неприятностей. Надо было действовать, и действовать энергично. Вызванный им тут же офицерский чин был подвергнут вежливому распеку. Офицерский чин, выйдя от него, учинил грозный разнос нижестоящим. В жандармское управление полетела официальная бумага, и к ней была приложена та самая фотография пьяных духовных лиц, какую министр приложил к своему письму.
Дело двинулось законным чередом и продвигалось две недели, в течение которых его жарко обсуждали в Москве и Петербурге. В Московской полиции комментарии сводились к тревожному симптому вредного распространения фотографии: бог весть что в щелку подсмотрят и щелкнут, — ведь не трудно и щелкнуть, потому что пьют, канальи, ничего не скажешь, — пьют. Но петербургскому департаменту, глядевшему в корень, дело казалось глубже: неизвестные недоброжелатели вполне могли, для компрометации власти, разыграть пьяную сценку в маскарадных рясах и щелкнуть ее.
Однако жандармское управление на третью неделю доискалось истины, главным образом с помощью выставочного комитета, и тогда, 30 июня 1872 года, наступило торжество генерал-майора Слезкина. Не на почтовой бумаге, а на самой официальной он ответил дружку своему, графу Дмитрию Андреевичу Толстому, что на Политехнической выставке оная не продавалась и «продаваться не может, так как экспонаты каждого отдела выставки, представляя свои произведения, строго следят за тем, чтобы в числе этих произведений не было чего-либо компрометирующего их отдел. По собранным же сведениям, означенная фотография есть снимок с картины художника Перова и продается совершенно негласно в некоторых магазинах, ведущих торговлю картинами и эстампами».