Дело было доподлинно спешное. Где там скупиться да спорить о мзде, коли сёмга возвращалась уже в море с верховьев рек, куда отправлялась для метанья икры! Какой может быть спор в эдакую страду!
И вскоре поперёк реки от берега к берегу вырос забор в сто шестьдесят одну сажень длины.
– Даст Бог рыбы: сёмги или сигов, – ещё раз подтвердил келарь после молебна, – ту рыбу всю поделю пополам, едину половину на монастырь, едину вам.
Покончив с забором, крестьяне взялись за устройство «приколов»[118] и починку гаров[119].
Начался лов. Люди от мала до велика покинули избы и переселились на берег Кеми.
Вниз по реке рыбу ловили забором, а от Каменья до зашейка нижнего порога «поездовали поездовщики»: орудовали неводом на двух поездных карбасах[120].
Со своих поездов и гаровных мачт за право лова крестьяне обязались отдать в монастырь третью рыбу.
Вначале всё шло «по-божески». Рыбу с «заборных» вершей пересчитывали, солили и складывали в две поленницы: одну – монастырю, другую – крестьянам. Правда, с крестьянской половины приказчик отбирал четвёртую долю за соль, а кемский дьяк взимал десятинную пошлину, да то никому не ставилось в вину, по исконному взималось обычаю и закону.
Хотя и простаивали мужики долгими часами по пояс в холодной воде, ныла жестоко спина и деревенели перетруженные руки, а развесёлые песни и шуточки не стихали на реке.
С каждым днём всё выше поднимались поленницы. На берегу ночами на миг не гасли костры. В огромных котлах смачно клокотала уха, каждый поедал её, сколько мог вместить почти отвыкший за голодную зиму от работы желудок.
Фома, усталый, разбитый, повечеряв, шёл с дозорным далеко к роще и там, укутавшись до глаз в тёмный подрясник тишины, скорбно съёжившись, сидел длительными часами, о чём-то мучительно думая. Изредка он вздрагивал от едкой сырости ночи, и тогда кручинно печаловались на что-то цепи, а голова склонялась ниже, к самой груди.
К исходу лета крестьяне помогли работным перетаскать монастырскую рыбу в ладьи, уволокли на гору брёвна забора и приступили к дележу добычи.
Келарь довольно потирал руки и кичился перед другими монахами:
– Так-то, братие, надобно радеть о монастыре… Все с умом надобно творить во имя Господне…
Он вскакивал со скамьи, от полноты чувств притопывал ногой и сладенько улыбался.
– А и потеха же будет! А и диву дадутся крестьянишки!
Келарь говорил правду. Потеха пришла неожиданно, как смерть, ворвавшаяся на свадебный пир.
– Солдаты… На судах солдаты плывут… – тревожно пронеслось на многие вёрсты.
Молча сошли на берег ярыжки, молча сложили сёмгу в рогозины и так же безмолвно унесли её на суда. Крестьяне бросились за помощью к дьяку:
– Так что разбой!.. Серед бела дни приплыли солдаты с ярыжками и норовят рыбину нашу умыкать! Будь они прокляты!
Фома, делавший по приказу келаря новое крыльцо дьяку, насторожённо прислушался.
– Рыбина наша ведь… Рассуди…
Дьяк сочувственно покачал головой и хрустнул переплетёнными пальцами:
– Ежели на судах солдаты, выходит, не разбои, а государево соизволение.
Кровь отхлынула от лица Памфильева.
– Неужто царь, как помещики-господари, тож разбоем стал промышлять?!
Здравый смысл покинул его. Синие глаза почернели, в них жутко вспыхнули искры безумия.
– Так по соизволению, сказываешь? – замахнулся он топором на дьяка. – По за-ко-ну?! – Но тотчас же повернулся к толпе. – А в ослопья их, басурманов! А не поклоном добро своё отстоять, но дрекольем!
От дерзких памфильевых слов захмелела толпа.
– В дреколья! Как один поднимемся супротив!
С камнями, топорами, ножами, ослопьем хлынули люди к дощаникам. Но солдаты мгновенно вышибли хмель из закружившихся голов. Пущенный в воздух фузейный залп пресёк наступление.
Едва дощаники отвалили от берега, келарь пошёл к дьяку. За пазухой топырился узелок. В узелке позвякивали ефимки – «благодарность за усердие, проявленное к приумножению монастырской казны».
По дороге к дьяку келарь встретил трёх солдат, волочивших по земле избитого до полусмерти человека. Вглядевшись, он признал Фому.
– А-а, печальник убогих… бунтарь… Волоките, волоките его на двор монастырский. Я там упредил…
Вечером в келье монастырского старца собрались на сидение монахи. В оконце лучинною копотью сочился сумрак, отблески мигавших язычков лампад смешно кривили лики древних икон. Лики были похожи на святочные образины. Последним, с ворохом бумаг под мышкой, явился келарь. Расстегнув ворот рубахи, он достал из-за пазухи грудку сливяных косточек, перекрестился и плюхнулся на лавку.
– Деяниями добрыми спасается дух, – изрёк он, трижды осенив себя мелким крестом. – Вот, – он ткнул перстом в бумаги, – вот где источник златой.
Братия долго рядила о чём-то, складывала и перекладывала по многу раз сливяные косточки и разошлась с большой завистью к «великой мудрости старшого брата».
За всенощной, за вечерней трапезой и в постели мысли монаха упрямо вертелись вокруг одной цели: как бы погораздей свершить задуманный «подвиг».