— Цыц, Ольга! Язык прикуси о таких вещах рассуждать!
Или:
— А ты вообще, Игорек, от горшка два вершка, а туда же! Спать давно пора… Ну, приговорили, ну, расстреляли за наркотики, так это чтоб другим неповадно было. И у нас так надо! Чтоб сохранить большое — малым надо жертвовать всегда.
В конце концов она соглашается со всеми в том, что время неспокойное и неизвестно еще, чем все это кончится, и идет на лестничную площадку курить.
— Ну а ты, баба Вера, чего же ты все молчишь? — спрашивает Рая.
— Дай бог здоровья Михаилу… Дай-то бог. Только… жалко мне его… и все боязно как-то.
— А чего за него бояться — у него охраны знаешь сколько!
— Да и сама не пойму, а только гляну, как он выступает по телевизору, и чего-то боязно за него на душе сделается. Осунулся, похудел, трудно ему, ой трудно… Вот и Павел Константинович не пишет…
К полуночи разошлись все по своим местам.
Рая, детей уложив, сидит у ночника — пишет стихотворение. Оставим ее на время. И потом подойдем и посмотрим, что же у нее получилось. Вот оно, на серой бумаге, переписанное уже начисто:
Баба Вера еще сидела на кухне, клевала носом. И вдруг вспомнила — завтра же праздник большой, в церковь пойдет. Она бегом прошмурыгала в коридор к книжной полке, взяла там два листочка бумаги и карандаш, вернулась на кухню и стала писать печатными буквами. На одном: «За упокой. Воина Николая, воина Петра, воина Алексея, Ефросинью, девицу Параскеву и всех сродников». На другом: «За здравие. Надежду, Раису, отроковицу Ольгу, отрока Игоря, воина Павла и всех сродников». Сложила листочки, сунула под клеенку и отправилась в свою комнату. Перекрестившись на икону, легла и глаза закрыла. Но только не спалось, ворочалась, вздыхала, думала о том, что же будет теперь. Думала о том, как жилось раньше. И вспомнила она тот день, когда умер Сталин.
У них в бараке тогда поминки устроили. Настя-вдова, Володя-кривой, Ксюша, баба Фрося собрались в большой комнате. У кого? Ах да… как сейчас помнит, собрались в пристройке, которую как раз тогда закончил Володя-кривой. Огромная комната, стены еще не оклеены, не обжита, сумрачна, холодна. Но почему-то сразу все почувствовали, что именно здесь и надо справлять поминки. И народ войдет весь, и вообще… надо, чтобы вот так тут и было — строго, казенно, чисто, сумрачно. Мужики сходили в магазин за вином, женщины стали сносить со всего барака у кого что есть. Три стола сдвинули в один, уселись. «Ну, — сказали, — пусть земля ему будет пухом!» Выпили не чокаясь. И как-то задумались: вот ведь какой великий человек, а ведь умер, как и все. «Ну, — сказали еще раз, — пусть земля ему будет пухом!» Выпили не чокаясь. Вытерли слезы те, у кого всегда они близко. Хорошо закусили. И выпили еще… Потом кто-то грустную песню затянул, поддержали. Потом кто-то запел не очень грустную, поддержали и этого. Потом веселую запели. А через час или два опомнились: «Да что же это такое — веселимся и поем, пляшем и смеемся, чай, поминки все-таки у нас… вообще если узнают, то и посадить могут». «Ну, — тогда серьезно сказали, — пусть земля ему будет пухом! Отмучился…» И выпили еще. И многие, многие, да почти что все за этим длинным столом вытирали глаза, вспомнив своих рано так умерших…
И все же было по-настоящему жаль его тогда. Как и любого только что умершего человека. Отмучился.