Земли на Правобережье вроде бы во владении польской короны. Однако после бури, прошумевшей при Богдане Хмельницком, польским панам не удержаться в поместьях. Одни хлопы ушли за Днепр, под русского царя, иные же надеются на атаманов, среди которых наибольшая слава была у хвастовского полковника Палия, — те держатся обжитых мест.
Палий собрал было значительные силы. Их как огня боялись и польские коронные войска, и татарские увёртливые шайки. Выражая волю подопечных, полковник стремился присоединить правобережные земли к России, да московский царь отвечал на просьбы уклончиво, ссылался на мир, заключённый с Речью Посполитой ещё его отцом, Алексеем Михайловичем, а потом подтверждённый как вечный мир 1686 года. Конечно же, такого соседа, вокруг которого кишат свободолюбцы, не мог терпеть Мазепа. Палий, твердил он, — бунтовщик, очень опасный для дружественных отношений двух великих держав. Воспользовавшись присутствием на Правобережье своих полков, Мазепа арестовал Палия и убедил царя сослать его в Сибирь...
Теперь земли на правом берегу Днепра кипят, может, по-прежнему, но нет уж там неугомонного атамана.
И гетман среди огромного войска чувствует себя в этих краях несколько спокойней.
Хотя это только со стороны смотреть — спокойней...
В прихожей ежедневно много народа. С супликами, с поклонами. Только на столах в апартаментах чаще всего видны письма с царскими печатками да с печатками польского коронного гетмана Адама Сенявского. В царских письмах — тревога о здоровье Мазепы, сообщения, как сдерживают врага-шведа, а Сенявский требует одного: войска! «Ты, гетман Иван, дальше не продвигайся, пришли казаков! Теснят нас шведы и станиславчики!.. И царь — за сикурс Сенявскому...»
Когда бунчуковая старшина, выпив и закусив, отодвинула хрустальные и серебряные кубки, а старые полковники начали клевать носами, не отваживаясь вытащить из карманов трубки, а кто захрапел — привычка! — над красными подушками, на тонкой сморщенной шее, поднялась белая голова. Кое-кто вздохнул: ой, не услышать с таким здоровьем весною голоса кукушки! Если бы не турецкие кривые сабли на стенах да не дорогие длинноносые пистоли — так и не поверить бы, что это гетман, обложенный подушками... Где гордая осанка? Где умное свечение очей? Даже усы — сухая трава...
— Одних казаков в Московию... Других — к ляхам...
Показалось — весь дух испущен на слова.
Но гетман разговорился, всматриваясь в царского полковника Анненкова, вместе с полком приставленного к нему самим царём. Теперь полк под Хвастовом.
— Не так шведский король, как собственная чернь... Гультяйские атаманы жгут поместья, грабят хутора... На кого детей оставляем? А придётся: приказ его царского величества.
Слова тихие, но увязают в душах. Гетман печалится о людях...
Старшины тоже заговорили. Громче всех — генеральный обозный Ломиковский.
Гетман цепко взглянул — верно ли понял сказанное им полковник Анненков. У царского полковника красное обветренное лицо, да ещё и подвыпил, — что понято, как понято?
Согнутый Франко, вечный гетманов слуга, без скрипа открыл перед старшинами дверь...
В прихожей Орлика дёрнул за рукав полковник Трощинский.
— Пан генеральный! К тебе супликую...
Не стирая с губ улыбки, Орлик выпроводил гостей и лишь тогда наклонил розовое ухо.
Кривоносый Трощинский заторопился:
— Сердюцкий сотник Онисько, пан писарь, поймал бродяг... Ну, всыпали, по обычаю, казаки... А наутро узнаю, что бродяги те из моего полка. Из того самого Чернодуба, подаренного гетманом Гусаку в ответ на мою суплику. Вот. И припёрлись, вражьи дети, уже с жалобой... Известно, Гусак жаден на деньги. Но давать его хлопам на расправу? Где это видано? Сегодня он сотник, а завтра — городовой полковник... Вишь, у царя паны дерут с мужиков сколько могут, а гетман наш всего остерегается. Гусак, вражий сын, и я тебе услугу сделаем, если совет твой...
Да, задача. Приказ известен: хлопов не дразнить. Потеряешь гетманскую ласку. Хоть ты и Трощинский, и родственник ясновельможного... А Гусак поделился награбленным. Неспроста супликовал полковник — прислужился сотник... игрою в карты!
— Где бродяги? — быстро соображал Орлик, уже поднимая к разрисованной яркими цветами двери свою лёгкую руку.
— В моём обозе. Подальше от глаз, вражьи дети...
— Гетману о том не говорить... Завтра скажу остальное...
Весь вечер диктовал гетман, пересыпая сказанное латинскими да польскими словами и сентенциями, — очень мудр в науке. Орлик бледнел — письма царю! — а гетман терпеливо ожидал, пока выводились литеры с длинными хвостами-выкрутасами, дальше сучил мудрую мысль:
— Пиши, Пилип... Не встать на ноги, не сесть на коня, не взмахнуть саблею... Tacitis senescimus annis[2], как сказал Овидий...