Солдаты, их начальник, снявший белые перчатки, кричали: «Молодцы! Выдержали! Выстояли!» — и все трое, вместе с подвыпившими на радостях казаками, затянули песню о сизом орле над чистой степью — так, что и Петрусь, у которого сразу зашумело в голове, запел вместе со всеми, удовлетворённо вслушиваясь в свой голос, вплетающийся в чужие голоса, будто там белый голубок трепещет крыльями между сизыми голубями. И вдруг подумал: нет, нужно ехать в Киев, намалевать на тех будущих воротах подвиги казаков и солдат, всех людей, чтобы все надолго, навек запомнили, как били вместе врагов.
Один солдат, наклонившись лицом к Петрусевым глазам, возвратил ему саблю — память о товарище Степане, — ласково обнял, не переставая петь песню... Что ж, Петрусь поставит в своём малеванье именно этих молодых и пригожих парней, молодых, пригожих, но с обожжёнными огнём лицами, с рубцами, намалюет именно этих казаков в полотняных сорочках, и молодых, и немолодых, рассевшихся, обнявшихся за тёмным дубовым столом, пока что единственным в хатёнке, зато густо уставленным напитками. Он видел их ещё вчера на валу. Намалюет шинкарку с лоснящимися, словно блинчики из печки, щеками и какими-то искрящимися глазищами. Намалюет и полковника Палия... Намалюет множество виденного-перевиденного люда... А ещё постарается совсем по-иному изобразить Мазепу.
Петрусь встал со скамейки, вышел из шинка — поющие не останавливали. А когда он возвращался, на крыльце его встретила шинкарка.
— Ой, голубь мой! — зашептала она. — Я уже подумала, что и тебя на муки ведут.. Тут одного бандуриста — только что увели его — били, били...
— Били?
Шинкарка с опаской глядела на прикрытую дверь.
— За то, что Мазепу хвалил... И не отрёкся, завзятый, от своих слов, так и увели...
Шинкарка ещё что-то нашёптывала, хлопая огромными глазами, а Петрусю снова припомнился тот голос, который он услышал вчера за своей спиною, когда хотел уничтожить гетманскую парсуну... Да, нужно торопиться к краскам, а не прятаться от них, завертелось в голове. Нужно пользоваться наукой старого зографа Опанаса, вместе с людьми думать о будущем, искать спасения, как то всегда неутомимо делал батько Голый! Тогда и придёт новое понимание, что делать дальше, поскольку хоть и много чего перевидел казак за этот год, много передумал, а жизнь понять — ой, как много ещё нужно знать, ой, ой... Умно говорил зограф Опанас. Господи, помоги, чтобы снова не ошибиться.
8
С тех пор как царское войско вышло из своего ретраншемента, чем очень удивило короля, и выстроилось перед укреплениями, готовое к сражению, и как только король на лесной поляне под высоким дубом, ещё не веря в своё везение, приказал фельдмаршалу Реншильду бросить шведскую армию от леса, куда она попятилась после тяжёлого продвижения между редутами, — бросить её вперёд, хотя и граф Пипер, и генерал Левенгаупт, и генерал-квартирмейстер Гилленкрок умоляли возвратиться к Полтаве, не ввязываться сегодня в сражение, ведь так много солдат полегло перед редутами, которых никто не надеялся здесь увидеть, и значительная часть войска, отрезанная на правом фланге, под командованием генералов Росса и Шлиппенбаха затерялась в лесу, примыкающем к огромному полю, — с того времени сумасшедшая лихорадка начала трепать короля и уже не отпускала ни на мгновение, и всё последующее, что происходило с тех пор, было окутано красной густою дымкой, будто творилось во сне, и он, опомнившись, напрасно старался столкнуть с себя густой туман, разорвать его путы — ничего не получалось...
Правда, чётко помнилось, как полки из долины натужно двинулись вперёд, как уже в который раз побледнел от плохого предчувствия граф Пипер, как навстречу пошли московитские полки, как упорно били чужие пушки. Рядом падали драбанты, пока одно ядро со скрежетом не подбросило носилки. После того король упал на груду тел, поскольку некому было его держать. Свалившись, приказал вырвавшимся из кровавого месива поднять носилки на скрещённых пиках, чтобы все видели незадетого сейчас полководца... Затем будто провалился в тёмную яму...
Опомнился в карете графа Пипера. Самого графа не увидел. Волосатые и окровавленные руки хирурга Неймана придерживали ногу. Карету подбрасывало. Везде стоял шум.
— Ваше величество! — умолял испуганный Нейман. — Спокойно, ради Бога!
Нейман напомнил о ране.
В клубах пыли с обеих сторон от кареты двигалось войско. Грязные незнакомые солдаты... Гнули головы высокие усталые лошади... А солнце торчало почти там же, где висело тогда, когда короля поглотил мрак. Он ещё ничего не понимал.
— Где враг?
Наклонился бледный и невероятно исхудавший Лагеркрон. Под кожей выпирали острые скулы.
— Всё будет хорошо, ваше величество...
Это сказал Нейман, а сказанного Лагеркроном не было слышно. Король оттолкнул волосатые руки Неймана, кулаком ударил дверцу. Пыль ударила в нос, запершило в горле.
— Что всё это значит?
Со злостью в голосе ответил Гилленкрок, приставив к дверце своё измятое и чёрное от пыли лицо: