Скоропадский, лысый, высокий, могучий человек, кивал огромной головою. К царю — не в корчму. Можно сгореть, как горит от свечного пламени ночная бабочка. Разве по правде загнали в Сибирь Палия, который недавно правил в Хвастове? Но с другой стороны, утешал себя полковник, лишний раз на глаза царю... Гетман при смерти... Известно, есть помоложе: черниговский Павло Полуботок, миргородский Данило Апостол... Но и самому неохота быть последним. Да и домой заедешь. Там молодая жена Настя Марковна. Повидаться сладко...
— Сделаю, пан Иван! — ответил Скоропадский.
Прочих полковников гетман отпустил сразу.
— За Мотрушо мстит Василь, — громко сказал Трощинский. — А тех подговорил... Если, мол, поталанит, так и вам хорошо...
— Искре отставка, — добавил Горленко. — Вот и...
Гетмана удовлетворило услышанное. О Мотруне, Кочубеевой дочери, и о нём, немолодом уже человеке, долго гомонили: и причаровал крестницу, и сватать её собрался — одним словом, ославил. А теперь от разговоров польза: месть за дочку! Мотруня же во всём гожая дивчина! Цвела, аж горела... Ласковая, а в ответ на казацкую речь, на казацкие песни под бандуру, на умелое кавалерское обращение — говорлива, словно воробышек. Только ума... Да на что девке ум?
Едва закрылись за полковниками двери — Мазепа пожелал книгу в красном сафьяне, читанную ночью. Орлик подал, гетман заговорил, не глядя на вытисненные на бумаге литеры:
— Felix, quern faciunt aliena pericula cautum[5].
Прочёл и вперил взгляд в генерального писаря. Тот поднялся над лавкой. Жупан задел на столе вызолоченный каламарь. Беспокойные пальцы поймали золото у самого ковра.
— Понимаешь, Пилип... Nox abacta[6] дала тебе возможность подумать...
Пальцы хищно перекосились в красноватом свете. Орлик, хорошо разумея латынь и зная своего хозяина, не понял, однако, намёка.
— Помни, Пилип, — толковал гетман, — мне Москва двадцать лет верит! Этот орден, — руки взяли на столе красивую ленту, на которой сверкнул орден Андрея Первозванного, — недаром ношу. Только я да самые знатнейшие царские вельможи. В Москву я приезжаю как к себе домой. Все там знают моё подворье. А эта парсуна, — он поднял над собою руку, — по царскому велению написана старым зографом Опанасом. Втроём там будем: посередине царь, а мы с фельдмаршалом Шереметевым по бокам. В большом московском соборе повесят. А сказанное... Бахус устами владел... Запомни…
И только теперь раскрылся страшный смысл вычитанных у Горация слов: гетманово могущество может быть направлено и против генерального писаря. Господи! Но ведь в самом деле мнилось при чтении письма: «Пилип! Это Бог посылает случай. Гетман, прикидываясь больным, проживёт ещё двадцать лет...»
— Пан гетман! Да я...
И на коленях пошёл Орлик селезнем, да куда селезень! — быстро, быстро, ухватил пальцами высохшую руку, стал целовать, как не целовал и отцовской:
— Пан гетман... Адские муки... Нет... Никогда...
А про себя шипел: «Замри! Жить охота — замри...
В Москве доносчиков сажают на кол! Замри! Гетман читает мысли! Характерник!»
Ясновельможный приподнялся на красных подушках. По сухому, до сих пор видать — красивому, лицу промелькнуло что-то вроде подозрения. На картине за его спиною конь под намалёванным рыцарем повёл недоверчивым красным глазом.
— О том забудь, Пилип... Буду умирать... А ты... дай тебе Бог... Бедная наша Украина...
Пришло чудесное утро. Вдоль шляха, по которому уже двигалось казацкое войско, в рыжих лесах красиво светились берёзы, отмытые весенними дождями, белые да длинные, словно панские марципаны. Ветви на каждой коричнево-тёплые. Вот-вот облепятся зелёными листочками.
У казаков под усами улыбки: дали шведам да станиславчикам перца! Шведы на севере, станиславчики на западе, а казаки — на полдень, к Белой Церкви.
Орлик понимал неуместность казацкого смеха, но не шевельнул и пальцем. После неспокойной ночи при ласковом солнышке так захотелось спать, что он пересаживался из мягкой кареты в островерхое седло. Иногда конь относил его далеко, но ощущение, что гетман следит своими бессонными глазами, не исчезало в нём ни на минуту. Хотелось поехать с поручением — гетман не посылал. Вокруг ясновельможного казаки-охранники, джуры, много генеральной старшины. Орлик пускал коня во всю прыть, достигал какого-нибудь холмика или могилы, покрытых прошлогодним коричневым тёмным будыльем, между которым, правда, уже зеленеет молодая трава, проглядывают белые корешки и откуда, напуганные конским топотом, с криками слетают чёрные огромные птицы, вечные спутники походного войска.
Конь бежал споро. В бездонном небе звенели жаворонки. Ещё выше, чем жаворонки, на белоснежном краешке тучки маленькой точкой приклеился орёл.
На одну из придорожных могил-курганов подскакал Трощинский.
— Пан генеральный писарь объезжает коня? Га-га-га!
С высоты виднелась дорога. При взгляде на весенние полупрозрачные краски человеческое сердце смягчается, как воск. Так считал Орлик, огорошенный разговором с гетманом.
— Пилип! — оглянулся Трощинский. — Так...
Казаки на шляху горланили песни, проезжали мимо высокой могилы.