— А я вот все никак не могу поверить, что пережил эти годы… Ах, да не жил, не жил я в них вовсе! Ведь ты понимаешь — понимаешь ведь меня?!..
Альфонсо передернулся — ему показалось, что этот некто хочет отнять то счастье, которое близилось, и ему даже показалось, что свет стал меркнуть. Вот он бешено вскрикнул, и из всех сил оттолкнул Робина — так что тот отлетел на несколько шагов, закрутился по земле, тут же, с глухими рыданьями вскочил на ноги — однако, он больше не смел приближаться к Альфонсо, стоял покачиваясь, в величайшем напряжении выжидал, когда вновь увидит ее. И он уже воображал, что Вероника совсем близко, что уже слышит его, потому сильно дрожащим голосом выговаривал:
— …Да — это правда: все жизнь без тебя — ничто, пустота — сборище теней… О небо, небо многозвездное, дай высказать все, что на сердце накипело… Ведь не живу, совсем не живу без тебя!.. Право — мне страшно сейчас оглядываться на прожитые годы… Да и не жил я, право, с того мгновенья как тебя не стало. Знаешь, что есть все эти сонеты да стишки — бред в агонии бьющегося… И теперь я понимаю, сколько всего жил: всего несколько мгновений и жил! Да, да — думаешь брежу я сейчас! Ан нет — я хорошо это понимаю!.. Вот сколько тебя пред собою видел, сколько голос твой слышал: столько и прожил на самом деле. Да — в мечтах я всегда с тобою; но — это мечты, это сон… Это боль мне приносит!.. Ах, как же мало довелось нам пробыть с тобою вместе… Вероника, Вероника!..
И он протянул куда-то (ведь свет со всех сторон нарастал) дрожащие руки, и он сделал несколько неверных шагов, и вновь, как и много-много раз до этого попытался выговаривать стихи, но столь велика страсть его была, что он не мог — в нем всякие слова разбивались в огненное жгучее крошево — да он теперь и двух слов связать не мог. Голова его невыносимо, пронзительно гудела, и начинало его заваливать то в одну, то в другую сторону…
Альфонсо вскрикнул, как клок плоти из себя выдрал: "Нэдия!" — и тут увидел, в этом сильном свете некое движенье — этого он только и ждал, бросился — ни на мгновенье не сомневаясь, что столь долгожданная встреча наконец-то состоится.
Но, оказывается, все они обманулись — тот свет, который приближался со всех сторон, были многочисленные светляки, среди которых быстро шел, и громко напевал (отчего и не слышал криков иступленных) — какую-то песенку Цродграб. И звуки этой песенки как удары кнута подействовали на Альфонсо: он громко вскрикнул, вскочил, и принялся из всех сил трясти этого Цродграба, бешено выкрикивая:
— Где она?! Я требую, чтобы ты отвечал!.. Где она?!.. Где?!.. Куда ты ее дел, мерзавец?!.. Отвечай же, или переломаю тебя всего!..
Напомню, что Альфонсо к тому времени перевалило за шестьдесят, и единственное, почему я прежде не описывал его лик — это то, что все происходило в темноте, теперь же, в сиянии испуганно завихрившихся вокруг светляков, можно было его разглядеть. Прежде всего — паутина морщин стала такой глубокой, что, казалось, бледную некто разрезал ножом, и залит туда чернотою. Были ужасны пронзительно выпученные, огромные, темные очи — они клещами сжимали, казалось — он не человек, но сам Мелькор тьму веков проведший в одиноких скитаниях. Волосы его теперь стали совершенно седыми, но были все такими же густыми, как и в юности. И, хотя кожа между морщинами была ослепительно белая (такая кожа могла быть у заключенного, который, проведя в заточении долгие годы, уже позабыл, что такое солнечные лучи) — несмотря на это весь он отдавал темнотою, и дело было не в черных одеяньях — казалось, что эта тьма наполняла его изнутри, да с такой силой там билось, что и появились эти паутинчатые трещины. И странно: почти в каждое мгновенье менялось мнение о нем — то, казалось, что — это страшный преступник, что ему ничего не стоит совершит всякое зверство, и никакие человеческие чувства ему не знакомы; то наоборот казалось, что он святой страдалец, мученик, что он сам готов пойти ради любого человека на мучения.