Феликс закрыл глаза и на третий день девятым или сто седьмым, неведомым человеку чувством уловил поток доброй энергии, и она наполнила его, сделала сильным. А в наступивших сумерках портрет розовел, словно утреннее окно, источая мягкий, напоминающий звездную туманность свет, и этот свет струился на пол, шлейфом окутывая ноги. Феликс знал — это энергия добра, высший разум и талант, выплеснутый маленьким человечком на холст, и совсем неважно, диктатор ли на нем изображен, красный аист или просто белый круг. Конечно, все исходит от портрета. И снова Феликс более всего пожелал увидеть Веру и понял, что увидит ее.
Начальник улыбнулся под пенсне своими миндалевидными маслянистыми глазами. Ну чему ты рад? — разозлился Феликс и пустил дым ему в лицо. Думаешь, ромбы, золотой орден придумал себе, напялил мундир да никелевый браунинг нацепил, так ты и властелин? Ни черта! Тебя сотворил убитый тобой маленький человечек с мольбертом и кисточками. Он властелин. Это его так боялся Фатеич, потому вы вместе его и уморили. Начальник виновато опустил глаза, а в комнату незримо вошел Фатеич. «Эх, Фелько, Фелько, — вкрадчиво заскрипел его голос, — прав ты, конечно. Но и нас пойми — не гляди, что художничек мал да вонюч, в кармане сухарь, а ботинки „жрать просят“, не гляди, что кисточки облезлы, а тюбики мяты. Поверь старику, он вреден, его не заманишь ни кнутом, ни пряником — этими самыми кисточками да на простой мешковине он такое намалюет, так насмердит, что потом танковой дивизией не разгребешь. Да что танки? Танки — железо, пойдут в утиль, а он знай себе глядит со стены и в веках себя прославляет. Сожги холстину, он тут между нами незримым духом вертится и опять-таки смущает. А главное, он, подлец, ставит вопрос, а ответить-то некому. Вот в чем беда, Фелько, вот! Нет, Фелько, художничка надо только убить!»
Феликс курил в кресле, нарком слушал с картины, Фатеич скрипуче продолжал: «Вот я и спрашиваю у художничка: дай тебе волю, так ты ж меня первого к стенке и поставишь? Нет, отвечает, я тебя простил уже и наркома твоего тоже простил, не враги вы, а мучители мои на пути моем, но через вас пройду. Представляешь, Фелько, как обидел он меня: чтобы врага да простить? А слова какие крамольные сказал: „Искусство, говорит, должно быть только во славу Божью, а раз для Бога, то и для людей“. Во куда, стервец, загнул. Терпеть такое разве ж можно? Нет, Фелько, вот только-только он проклюнулся, головку высунул — ее тут же для его же пользы надо и отвернуть, чтоб не страдал…» Уйди, сказал Феликс, включил свет, и Фатеич исчез вместе с сумраком, а в комнате, в спокойном отраженном свете, нарком глядел теперь уже тускло, и лишь абажур, словно парашют, покачивался в волокнах дыма, да по стенам чуть заметно ползали тенью висюльки. Теперь уже ясно и радостно, и с надеждой.
Феликс опять вспомнил Веру, ее приход в эту комнату, и все в нем заликовало. Он вспомнил, как ей понравились слоники и как задумчиво разглядывала она мамин портрет, и вовсе не была смущена, и бокал в руках держала непринужденно и легко. Вспомнил и покраснел.
— Вера, — сказал он, — я вымолю прощение.
Затем он вспомнил дымный город, ресторан, Аду Юрьевну. Она тогда сказала: «Феликс, верните все не ваше». Он не вернул. Потом был Седой, Киргиз и Прихлебала, была ночь и белый домик, и маленький спекулянт. Город выпустил его. А сейчас?
Размышляя так, он вновь ощутил прилив энергии. Он решил бросить выпивку, уйти в работу и наконец дописать роман. Впервые он без неприязни посмотрел на начальника, на его мундир, и ему показалось, что тот злорадно усмехнулся, но страх тюрьмы не расцвел махрово в груди Феликса, и это тоже было впервые. Но такова судьба — сторожится всю жизнь человек, размышляет и оглядывается и лишь единожды забудется, сорвется с тормозов и возликует, а судьба уж толкнула шарик.
В каком-то кабинете на каком-то этаже зазвенел телефон, отворились двери, некто пальчиком указал. Кто-то, нахмурив лоб, прочитал, посоображал и приложил печать. Лег первый лист в папку с надписью «Дело». И «Дело», являя уже государственный документ, перекочевало на нижний этаж и передано под расписочку, и меньший начальник серьезно поизучал его, кивая и, конечно же, соглашаясь, и кнопочку под столом нажал.
— Я начинаю новую жизнь, — сказал Феликс, — но прежде я должен совершить поворот — сделать нечто важное, главное, и это будет точкой отсчета, и жизнь моя потечет не так, а иначе.
А что? Он поднял взор. Мама смотрела сквозь прорези маски. Феликс вспомнил Веру, застывшую перед портретом мамы, и прозрел. Родители. Решение пришло неожиданно. Я должен, наконец, найти могилу мамы. Я должен снять проклятие и предать земле отца, нечего ему обнаженным торчать под вожделенными взорами, и тогда он перестанет излучать смутную тревогу, наполняющую меня да и всех лицезреющих его. Вот что главное, вот что привлекает мысли мои уже много лет, а я все собираюсь и все откладываю, и не будет мне счастья, хоть бы немного, пока отец мается непогребенный.