— Пожар начался от вашей мастерской, где делались… шкатулки. От взрыва. Взорвался гремучий студень.
Пальцы Соколовского застыли на галстуке. Несколько секунд он так и стоял, неподвижно, как окаменелый. Повернувшись к Богушевичу, застыла на месте и Нонна, вперив в него синие встревоженные глаза.
А Богушевич и ещё больше ошарашил их. Достал из портфеля тетрадь с химическими записями, книгу по химии, положил на стол.
— Взял у вас в комнате. Пропорции динамита тут записаны точно.
Соколовский раскрыл тетрадь, ответил сдержанно, с дрогнувшей улыбкой:
— Это не доказательство. Просто я интересуюсь химией.
— Не доказательство? Ну, так их найдут жандармы, которые сейчас в Корольцах. За вами приехали. Вчера. Ждали, когда вернётесь. А я сюда поспешил. Чтобы предупредить вас. — Последние слова он проговорил тихо, участливо. Сел на кушетку, жестом руки пригласил сесть и Соколовского. Тот присел. — В Корольцы приехали ротмистр Бываленко и незнакомый в гражданском платье, назвался Брантом, — рассказывал Богушевич. — Думаю, что они все ваше жильё уже обшарили.
Глаза Соколовского застыли, погасли, губы побелели.
— Вам, Сергей Миронович, нужно спасаться.
— Выследили, — сказал Соколовский с жёсткой усмешкой и стукнул себя кулаком по колену. — Вынюхали.
— Вы — Силаев? — спросил Богушевич. — Которого ищут? Бывший корнет, служили в Вильне?
— Силаев, — спокойно ответил тот, — и мы с вами, Франц Казимирович, уже встречались.
— Да, встречались.
— В Вильне, у пана Шней-Потоцкого, у которого была красавица-дочь Ванда.
— Была такая.
— И в Августовских лесах, недалеко от Сувалок. Цыганский табор помните?
— Не забыл. И благодарен вам, Сергей Миронович.
— Из тех, влюблённых в Ванду, запали в память вы и Зигмунд Минейка.
— На каторге был Зигмунд. — Богушевич встал, встал и Соколовский. Стояли, глядели друг другу в глаза, словно проверяли, не ошиблись ли они, было ли все это на самом деле.
Глубокая тишина, воцарившаяся в доме, придавила их троих такой тяжестью, что они даже ссутулились, точно и правда им лёг на плечи реальный груз. Богушевича охватили воспоминания, словно молнией осветившие то далёкое, трагичное время, разбередили сердце. Его сковало оцепенение, связало все тело. Пережитое, вспомнившееся теперь, все вытеснило, изгнало из души, осталась одна пустая оболочка, как остаётся пустая куколка, когда из неё выведется гусеница.
Вспомнилось все подробно и ясно, и вместе с воспоминаниями вернулись былые чувства — боль, страх смерти и отчаяние… За одну минуту то далёкое прошлое промелькнуло у него в голове.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Только заволокло солнце тучей, как поднялся ветер и погнал по воде мелкую рябь. Затон возле мельницы из синего сразу стал серым, гладь его, только что блестевшая, как первый ледок, подёрнулась морщинами. Утки спешили к берегу, наверно, почувствовали приближение грозы. Они плыли, подскакивая вверх, точно натыкались грудью на волны, как на что-то твёрдое. Мельница молчала, лопасти стояли сухие, неподвижные, вода шла в поднятый свободный шлюз, тихо шумела — не надо было крутить жернова. К затону, образованному плотиной, перекрывшей речку, подступал лес. На той стороне реки стоял хутор, ему и принадлежала мельница.
Отряд повстанцев, в котором был Богушевич, разместился в этом лесу на берегу затона. Из тех девяноста человек, что были в отряде неделю назад, осталось двадцать шесть. За несколько последних дней отряд потерял в боях убитыми и ранеными — их оставляли в крестьянских хатах, на хуторах и в лесных сторожках — двенадцать человек. Большинство же повстанцев рассеялось, разошлось по домам. Те, что остались, пришли сюда с надеждой встретиться с отрядом Ковальского, в котором, по слухам, больше сотни бойцов, и все вооружены. Пробирались лесной чащобой, обходя засады и посты, даже в деревни не заходили.
И вот добрались сюда, к месту предполагаемой встречи. Однако отряда Ковальского тут не было, встретили лишь одного человека. Он, этот человек, был без оружия — сказал, что пистолет и саблю бросил в речку, — заросший, в разбитых башмаках на босу ногу, в драном сюртуке. Первое, что услышали от него: хлеба! Голодный, не ел двое суток. Ему дали ломоть, он впился в него зубами с волчьей жадностью и пихал, пихал его в рот, словно боялся, что отнимут. И только когда все съел, сообщил, что отряда Ковальского не существует, он был окружён казаками и почти весь попал в плен, только ему, Збигневу Янковскому, удалось вырваться из окружения.
— Нет отряда, нет, — говорил Збигнев. — Все погибло — вера, воля, Жечь Посполита. Зачем была вся эта кровь? Зачем столько её пролили? Столько виселиц и каторжан? Неужели те паны, что начинали восстание, верили в победу?
Он уже не говорил, а кричал, потрясая над головой руками, и сам весь трясся, как в лихорадке.
— Брата повесили, отец и сестра в тюрьме, а я… А мне что делать? Что со мной будет? Как мне спастись?
Все молчали, угнетённые и этим отчаянным криком, и известием о пленении отряда Ковальского.