Но когда я перечитал книгу Данте, то не без удивления заметил, что за исключением кроваво-алого платья, в котором поэту два раза является Беатриче, причем во второй раз во сне, на протяжении всей повести нигде не упоминается какой бы то ни было цвет — если не считать белого, да и тот упомянут всего лишь однажды. Словесная ткань здесь гораздо скромнее, неосязаемее, чем мне представлялось. И все же отсутствие красок ее не обескровливает. Можно сказать, что эта вещь написана стеклянным, прозрачным языком; она похожа на фугу из стекла, которая в любом слове беспрепятственно пропускает нежный, а порой — из-за какой-то отдаленности, непостижимости — щемящий свет. Показательно то единственное в настоящем смысле слова сравнение, которое можно найти в этой книге (причем сравнение с вещественным миром): «И подобно тому как мы видим, что дождь падает, порой смешавшись со снегом, так и мне казалось, будто я слышу, как исходят их слова, смешавшись со вздохами» (глава XVIII). Данте неспроста упоминает здесь самое легкое, самое прозрачное вещество и далеко не случайно сравнивает человеческую речь именно с ним; так же не случайно мы слышим отголосок этого сравнения в начале следующей главы: «Спустя недолгое время, проезжая дорогой, вдоль которой бежала прозрачная речка, был я объят столь сильным желанием сочинять, что стал думать о том, как бы мне приступить к этому…»[13] Впрочем, все, что происходит в этой повести, сводится к шагам и словам. Данте проходит среди людей, Данте говорит; он слышит, как смеются, плачут, говорят. Ничего другого нет и в «Божественной комедии», хотя ее действие протекает в несравненно более просторном и суровом ландшафте; но там поступь поэта становится тверже, его встречи с людьми — гораздо разнообразнее и значимее, и слова его тоже звучат более твердо, обретают большую глубину и вес.
Я правильно сделал, что подошел к этим деревьям. Их белые, с легким розовым оттенком, цветы напоминали и воск, и слоновую кость, и молоко. Может быть, это были восковые печати, медальоны из слоновой кости, висящие на стенах зеленой горницы, в тихом и уютном доме?
А еще они напомнили мне цветы из воска, которые в прежние времена лежали под стеклянными колпаками в церквях, — куда более долговечные, чем живые цветы; после чего сам этот сад, «простой и безмятежный», как та жизнь, о какой мечтает в своем заточении верленовский Каспар Хаузер[14], представился мне часовенкой, белеющей среди зелени, скромной придорожной молельней, где букет полевых цветов продолжает творить одинокую, беззвучную молитву за прохожего, который однажды положил его там — с благоговением, а может быть, просто в рассеянности, потому что устал или спешил продолжить путь, предвкушая какую-то приятную встречу.
Зеленый цвет и белый цвет.
«Тогда по холмам и долинам гуляли прекрасные и бесхитростные пастушки в одеждах, стыдливо прикрывавших лишь то, что всегда требовал и ныне требует прикрывать стыд […], в венках из листьев подорожника и плюща»[15].
Так описывает золотой век Дон Кихот, обращаясь к оторопевшим козопасам. А потом, на Эбро, после досадного происшествия с лодкой, которую он счел заколдованной ладьей, судьба посылает ему в утешение встречу с прекрасной охотницей: «Случилось так, что на другой день на закате солнца Дон Кихот, выехав из лесу, окинул взглядом зеленый луг и в самом конце его обнаружил скопление народа; приблизившись к этим людям, он понял, что это соколиная охота. Тогда он подъехал еще ближе и увидел статную даму на белоснежном иноходце; сбруя на нем была зеленая, седло же — серебряное. Дама также была во всем зеленом…»