Тоска по золотому веку, пастушеские песни, идиллии… не было ничего странного в том, что я, глядя да цветущий сад, мысленно перенесся в этот пасторальный мир. Сервантес над ним посмеивается, но все же воссоздает его со слишком большим искусством, чтобы можно было утверждать, будто он вовсе утратил вкус к пасторали. Конечно, очарование Дульсинеи развеяно не коварными колдунами, а строгим, трезвым, беспристрастным взглядом на вещи; это то же самое отрезвление, которое позже, принимая еще более жестокие формы, доведет до края отчаяния Леопарди. Тем не менее чары по-прежнему существуют, они вновь и вновь овладевают нами, даже и сейчас, когда мы переживаем, похоже, наиболее суровый период человеческой истории; мы привыкли к их благодетельному (если угодно, губительному) действию и теперь не можем не грезить — или не вспоминать — об этом волшебстве. Разве триумф Флоры менее реален, чем ее поражение, — может быть, он просто длился не так долго? Веселая колесница катится вдоль лесной опушки, звеня пением и смехом, нельзя удержать ее, ничто не помешает ей свернуть и пропасть за деревьями; и уже далек тот летний день, когда мы сами ехали в ней. Но если она не останавливается, если праздник подошел к концу, если музыканты и танцоры рано или поздно перестают играть и плясать, должны ли мы отвергать дары богини, глумиться над ее прелестью?
Зеленый и белый: счастливейшие из цветов и вместе с тем наиболее близкие друг к другу по природе, цвета сельские, женственные, глубокие, свежие и чистые, цвета не столько приглушенные, сколько внутренне сдержанные, цвета, от которых веет спокойствием, тишиной…
Так, свободно чередуясь, в моем сознании перемешивались смутные образы, пришедшие из реального мира и из старых книг. Женские фигуры почти растворялись в цветах и листьях, украшавших их платья и волосы; они просили лишь об одном: войти в их плавные хороводы, скрыться внутри этого обволакивающего пения, которое защитит от любых ударов, исцелит от ран; да, обволакивающего и целительного — точь-в-точь как Церлина для Мазетто в «Дон Жуане», как Церлина, или (что одно и то же) ария Церлины; обволакивающего, даже дурманящего и, вероятно, лживого — но напоенного тем обманом, который мы нередко предпочитаем откровенности и прямоте.
Я убежден, что в любом саду просвечивает идеальный дом: подвижная, гибкая конструкция, с проницаемыми стенами и невесомой кровлей; помещение, оборудованное всем необходимым для бракосочетания света и тени. По-моему, и наши свадьбы следовало бы праздновать в садах, а не в мрачных склепах, какими стало теперь большинство церквей.
И этот сад, наполовину зеленый и наполовину белый, — не что иное, как символ деревенской свадьбы и весенних праздников, приглушенная мелодия, которую свирели и легкие барабаны все еще наигрывают в тающем тумане.
Странные праздники, удивительные идиллии — ведь мы не можем кружиться в танце с этими феями, не можем даже на мгновение взять их за руку!
Может быть, этими восковыми печатями запечатано какое-то письмо и я должен сорвать их и прочесть, что в нем написано?
Устойчивые, непрозрачные, спокойные цвета: ничто в них не трепещет, не бьет крылом, даже не подрагивает. Как будто движения уже — или еще — не существует; но при этом в них нет и дремоты, тем более — оцепенения, окостенелости. Эти свечи (если это вправду свечи) не из тех, что стоят в изголовье гроба; не из тех, что льют свет на постель или книгу. Впрочем, они и не горят: это опять-таки было бы чрезмерной подвижностью, возбужденностью, беспокойством.
Я нашел в этом мире много вещей, утолявших мою жажду и спасавших меня от гибели, вещей, в которых была легкость смеха, хрустальность взгляда. Вот и теперь: я смутно чувствовал, что где-то в траве бежит животворный ключ, только в нем струится не вода, а молоко, еще точнее — но нет, нужно подступаться совсем бесшумно, нужно, чтобы разум и сердце приостановили свой шаг, едва ли не забывая себя, на грани блаженного исчезновения, непостижимого поглощения внешним миром, — еще точнее, здесь мне как бы предлагали, из чистой милости, испить особой, не столь текучей и прозрачной, как вода, питательной жидкости: особой воды, имеющей животную природу и благодаря этому сгущенной, потемнелой, сладковатой, — светлой и беспримесной, но более нежной, чем обычная вода.
Вероятно, не существует более таинственного и в то же время более умиротворяющего цвета, чем зеленый. Может быть, в глубинах этого цвета приводятся к согласию день и ночь? Словом «зелень» мы обозначаем весь растительный мир: луга, листву. А тем самым и древесную тень, прохладу, кров, под которым мы можем найти минутное убежище. («Не привязывайтесь душою к этому минутному убежищу», — советует танцовщица монаху в «Госпоже Эгути», пьесе театра но[16], которую я прочитал в шестнадцать лет и с тех пор не могу забыть, — но что делать, если мы, наоборот, хотели бы остаться в нем навсегда?)