Он не стал говорить им про бабочку.
Узенькая улочка тоже вывела Алексея на широкую. Обычная дачная улица, вереницы домов. Тут, под перекрестным огнем скучающих взглядов дачных жителей, скрытых занавесками, и вовсе не стоило растерянно топтаться на месте. Он быстро прикинул, в какую сторону улица длиннее – выходило, что опять придется идти от станции – и быстро зашагал, стараясь не смотреть по сторонам.
Какая-то не только моральная неловкость была во всем этом. Он почувствовал, что, несмотря на июльскую жару, его познабливает. Неприятно пересохло во рту. Он приложил руку ко лбу – лоб был горячий, но в такую жару это не обязательно могло быть температурой.
Одна и та же мысль крутилась в его голове все время, пока он бродил по всем этим улицам, насыпям и тоннелям. Мысль, вызванная его проговоркой, а если быть предельно честным, не проговоркой, а ехидным, вскользь, замечанием Мирры. Вот он, значит, кто. Амбициозный неудачник. А что, разве нет? Положа руку на сердце, поему он так рвался иллюстрировать Макавеева? Только ли из-за великолепных стихов? Отнюдь. Еще и из желания показать, что он – художник такого же уровня, как и Макавеев. Что не ниже, чем Макавеевские, стихи должны быть, так сказать, уровнем его разговора. Хорошо, если принять эту неуютную мысль и пойти дальше: а зачем ему это демонстрировать? Чтобы кто узнал, что он хорош? Макавеев? Некие люди? И почему же тогда ему так неприятно цепкое Миррино наблюдение? Вот она заметила уровень его амбиций. Да, но она не знает уровень его возможностей, и поэтому в ее глазах… понятно. Хорошо, значит, чтоб о нем узнали. Доложите, значит, императору, что есть такой Петр Иванович Добчинский. Это так предосудительно? Постепенно теряя свою некогда большую семью, Алексей не мог не задумываться и о своем уходе, о том, что пугало в нем. И понял, что, умирай он прямо сейчас, самое тяжелое в осознании ухода было бы ощущение, что все будет продолжаться без него. И сейчас без него где-то ехали в электричке и сидели в кафе, но есть и некая точка с ним. А
Он дошел до конца улицы, где был перекресток, и опять остановился. Здесь ухабистая дорога, по которой он шел, такая же, как в его истории с бабочкой, пересекалась широкой, вымощенной большими бетонными плитами. Надо двигаться к станции. Уже и солнце оранжевеет и сместилось вниз, к неровному сизому краю леса. Если он пойдет прямо, он дойдет до этого леса. Нет, надо на станцию. Он свернул налево, на плиты. Тьфу на Мирру. Да, кто-то нашел себя в иллюстрировании. Кто-то, наверное, гений просто иллюстрации. Верейский тот же. Но он, Половнев, художник. И будет время, когда Макавеев со своей Миррой поймут это и оценят его по достоинству. «Придет ли времячко (приди, приди, желанное!..)» – ехидно процитировал Миррин голос. – Годков-то тебе сколько?» Много. Много ему годков. Вот и Регина удивилась тогда, что-то про МССХ его допрашивала. Времени и правда нельзя терять. Вот он ходит, как идиот, между незнакомых дач, а мог бы над картиной поработать, которую начал еще позапрошлой весной. Нельзя время так разбазаривать ни на что. А с книжками надо заканчивать.
Он остановился. Жить будет не на что, если с книжками закончить. А над картиной он бы сегодня не стал работать, даже останься он дома. Не идет картина. И Макавеев не идет.
Настроение окончательно испортилось, и он быстро пошел к станции, ни на что не отвлекаясь – даже на женщину с двумя белобрысыми детьми, которая попалась ему навстречу.