О чем Аня говорила с отцом Антонием, понять было нельзя, потому что говорил, очевидно, он, Аня же лишь вставляла короткие «да» и «хорошо». Самыми длинными были «он тоже так думает» и «я передам обязательно, спаси, Господи» – и Маша поняла, что речь идет об Анином отце.
Наконец она отошла от окна и подошла к Маше.
Маша, не глядя на нее, с замирающим сердцем, шагнула к окну.
Она до последнего момента не могла разглядеть отца Антония, потому что стекло небольшого окошка отсвечивало и отражало лишь рахманиновское поле с лесом. И только сделав последний шаг, она встретилась с батюшкой лицом к лицу. У него были темные глаза, густая черная борода с проседью и нос с красноватыми прожилками, как у пьяниц. Но не это потрясло Машу, а взгляд. Взгляд у отца Антония был проницательным, даже пронзительным, но при этом мутным; он как будто с трудом смотрел из-под полуприкрытых век, и Маша почти физически почувствовала, что отец Антоний действительно испытывает сильнейшую, почти невыносимую головную боль. Потом она поняла, что он слегка покачивается, очевидно бессознательно стараясь таким образом облегчить свое состояние.
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга: отец Антоний – покачиваясь и не сводя с нее больного взгляда, Маша – со все нарастающим ужасом: монах напоминал ей огромного, смертельно раненного зверя, мающегося запертым в клетке.
– Что ты делала, – вдруг глухо, еле различимо сказал за окном отец Антоний. Но не как вопрос, а повествовательно.
– Я… – растерялась Маша. «Я» вышло сиплым, почти неслышным. Она нахмурилась, не понимая, что ей говорить, и подвинулась плотнее к окошку.
– Что ты делала, – повторил он.
Маша мгновенно вспомнила свое тоскливое лежание под Аникеевым, синяки на ногах, мутное похмельное утро. Ей стало тошно; она вдруг почувствовала себя самой нечистой и ужасной на земле. Это ли ее приключение имел в виду монах и откуда он знает, если это, она не успела додумать.
– Голова болит, – вдруг как-то по-детски пожаловался отец Антоний. – Ступай.
– Что? – удивилась Маша. Она все же надеялась хоть на какой-то разговор, на свою порцию «да» и «хорошо».
– Ступай, не могу, – коротко сказал отец Антоний и закрыл занавеску.
Она растерянно обернулась к Ане. Той ничего не было видно с ее места.
– Что? – неслышно, одними губами спросила Аня.
Маша пожала плечами. Аня, помедлив, осторожно подошла к окну, увидела занавеску.
– Сказал: «Иди», – доложила Маша.
Они посмотрели друг на друга.
– А еще что сказал? – не удержалась Аня.
– Что ты делала… – подумав, все-таки призналась Маша.
– А что ты делала?
Маша опять пожала плечами.
– И всё?
– Еще что голова болит.
– Мне не пожаловался, – позавидовала Аня.
Маше стало легче. Значит, все-таки она не самая ужасная на земле.
Они еще немного постояли у окна и пошли в дом.
Дальнейшие воспоминания о сутках, проведенных у отца Антония, слились для Маши в одно состояние непрерывной тоски. Она явно и окончательно почувствовала себя изгоем, нелюбимым и отвратительным существом, которого Бог, если Он и есть, никогда не сможет полюбить, а Сам Бог принял образ качающегося за окошком монаха с грозными и больными глазами. Они обедали и ужинали (здесь это называлось «трапезовали») в светлой комнатке с Таней, высокой старухой и румяной бабушкой Александрой, которая спустилась с печи; все, в том числе и Аня, читали и пели какие-то молитвы до и после еды, а во время еды Таня вслух читала всякие божественные книги; потом они с Аней гуляли в рахманиновских полях, пока не стемнело – и Маша даже не могла вспомнить, о чем они говорили; потом еще молились, потом легли спать все в одной комнате. Им постелили на полу, и тут обнаружилось, что Аня храпит, причем довольно громко, но Маше это не мешало, потому что она все равно не могла бы заснуть: она думала и думала о том, как все у этих людей ладно получается: готовить еду, молиться, гулять в поле, спать и даже храпеть, и лишь она одна, как написано у Достоевского в «Идиоте», «всему чужой и выкидыш». Ну что же, так тому и быть, так и будем жить. Она заснула лишь под утро, и ей приснилась огромная очередь в какой-то дом, двери в который закрыли, конечно же, до того, как она смогла к ним приблизиться.
Через неделю Регина поехала домой, в отпуск. Последняя рабочая неделя, как и предыдущая, тоже прошла в напрасных ожиданиях, только теперь она ждала не Половнева, а весточки от него. Он мог бы позвонить по межгороду, это не так дорого, она и то иногда звонила домой. Он мог бы прислать открытку с видами Риги. Он мог бы как-то связаться с Софьей. Но, судя по Софьиному мрачному виду, у той неделя тоже прошла в пустых ожиданиях. Пропал, как будто его и не было никогда. Значит, она была для него совсем чужой.
В пятницу вечером она получила в кассе отпускные, сдала немногочисленные летние дела Серебровой и привела рабочее место в порядок.
Вещи у нее были с собой – поезд отходил в тот же день позже.