Вот когда она хоть два человеческих слова произнесет, после всех гадостей, мне хочется обнять ее и потрепать за уши! Но разве ж у нас это возможно?
Она приносит початую бутылку вермута, мать достает рюмки.
— Есть хочешь?
Я не хочу есть. Я хочу выпить. Мне немного тошно. Мне немного тоскливо. Мне немного жалко всех и себя почему-то.
— Так ты, значит, женишься, — говорит мать. Я жадно заглатываю вино, без спроса наливаю вторую и тоже залпом. Мать смотрит удивленно.
— Это что-то новое! Пить начинаешь?
Я только рукой машу. Люська долго держит рюмку в ладонях, будто согревает вино, потом пьет осторожными глотками, как кипяток, и опять держит рюмку в ладонях.
— Кто она, жена твоя будущая?
— Поповская дочка, — отвечаю уже привычно.
— Шутишь?
— Нет, мама, она действительно поповская дочка, то есть дочь священника.
— И она… верит?.. Она верующая?
— И она верующая, то есть она верит в Бога. У матери на языке масса каверзных вопросов, но она не решается их задавать.
— А с Ириной, значит, все?
— Значит.
— Ты извини, но я хочу понять, это у тебя серьезно или из области оригинального? Я хочу сказать, это как-то не увязывается…
— Ну, как ты не понимаешь, мама, — опять взрывается Люська, — наш Гена просто не отстает от времени. Всякий революционный спад сопровождается религиозным бумом. Религия — это безопасно и оригинально! Сейчас самое время жениться на поповских дочках. Это может даже стать модой среди ренегатов!
— Спасибо за ренегата, — отвечаю я, — но между прочим, Солженицын у меня до сих пор висит, а у вас что-то пустовато на стенках.
— Еще бы тебе Солженицына снимать! — Люська, того и гляди, вцепится в лицо. — Он же теперь русский патриот. По тоталитаризму затосковал. Подожди, он еще вернется сюда, твой Солженицын.
— Мой? — я чуть не падаю от изумления. — Да не ты ли…
— Я! Я! — орет Люська. — Трусы и предатели! Настоящие люди подыхают в камерах и лагерях! А вы торопитесь жениться на поповских дочках! Чтоб вы пропали в своей похоти, иуды!
Терпению моему конец, я трахаю ладонью по столу. Мать успевает поймать свою рюмку одной рукой и придержать бутылку другой. Моя рюмка летит на ковер. Люська сжимается в комок, когда я подхожу к ней.
— Ну и сволочь же ты! — говорю я, чувствуя, как меня понесло.
— Геннадий! — кричит мать.
— Ну и сволочь. Твоего Шурика посадили не первым. До него уже полно сидело! А когда ты оставалась у него на ночь, вы с ним что, «ГУЛаг» конспектировали? А твои аборты — это итог революционного пафоса, да?
— Геннадий, прекрати, — умоляет мать. Но нет, раз уж я сорвался, я все выскажу этой истеричке.
— Твой герой оказался болтуном и трусом. Да! Но не в этом дело. А в том, что ты, со своей истеричностью, сумела из всех выбрать именно болтуна и труса. Он ведь пока один такой. Ты просто дура. Истеричная дура!
Я нагибаюсь над ней, и она вжимается в стул — не столько от испуга, сколько от изумления.
— А мне противно, понимаешь, противно как раз то, чем ты живешь. Игра в героев! Революционная любовь! Терминология твоя противна! Это все уже было! Это как раз и пошло! Я боюсь тюрьмы и не скрываю этого, но я бы тебя не заложил, как твой Шурик, хотя морду тебе набить — это просто с медицинской точки зрения полезно.
Мать вскакивает со стула, хватает меня за плечи.
— Геннадий, немедленно уходи! Немедленно! Я не знала, что ты еще и хам.
Я сглатываю слюну и говорю тихо:
— Я не хам, мама. Но я и не отец. Я больше не приду к вам. Вы ненормальные. Что я вам сделал такого, чтобы меня ненавидеть? Но вы всех ненавидите, кто не ваш, кто не по-вашему живет или думает. Я не герой и не борец, но вы тоже ничего не сделаете, потому что задохнетесь в ненависти.
— Геннадий!
— Ухожу. Ухожу.
— Постой, мама! — кричит Люська, поднимается и встает в проходе.
Чего еще она хочет! Пальцы на косяке двери белые, вся трясется, жилы на шее вздулись, некрасивая какая, Господи!
Я стою и жду. Она молчит, только губы дергаются.
— Мама, — говорит она, наконец, — пожалуйста, оставь нас двоих.
— Еще чего! Драки только не хватало. Уходи, Геннадий, я прошу тебя.
Я делаю шаг к двери, но Люська кричит:
— Нет! Он останется. Мама, оставь нас. Слышишь, мама, или мы с тобой поссоримся.
— По-моему, — говорит мать устало, — мы сегодня с тобой только этим и занимаемся.
Она машет рукой и уходит, опустив голову.
Люська делает шаг ко мне. Я на взводе и настороже.
— Генка, помоги мне, — вдруг говорит она, всхлипнув. — Спаси меня. Я погибаю! Я не хочу жить, Генка!
Она делает еще шаг, и я бросаюсь к ней, обнимаю крепко, целую в худые щеки и в лоб, глажу ее встрепанные волосы.
— Помоги мне, Генка! — шепчет она и плачет.
— Конечно. Конечно. Мы что-нибудь придумаем. У меня самого уже с глазами не все в порядке.
— Что мне делать, Генка?!
— Я еще не знаю, но я придумаю, честное слово, придумаю.
Я уверен, что есть какой-нибудь путь, не бывает ситуаций, из которых нет выхода. Я уверен в себе. Я успокаиваю ее с чистой совестью. В эти минуты мне кажутся ничтожными наши раздоры, и у меня вновь возникает смутная мечта о большой, дружной семье, и я шепчу Люське:
— Мы должны жить все вместе, все…