Прокофьев тем временем обсуждал новую постановку с хореографом. «Утро опять провёл с Мясиным, беседуя о балете, — записал он в дневник 10 апреля. — Казалось, сначала было трудно сторговаться, когда, например, в первом номере я видел стихийную народную волну, а Мясин борьбу бабы-яги с крокодилом (по Ровинскому). Но затем он объяснил, что, разумеется, не будет ни бабы-яги, ни крокодила, но он берёт это за основу для получения стихийности. <…> [Дягилев], кажется, верит Мясину и предоставляет ему полную свободу творчества. Мясин предложил новое название: «Pas d’acier», которое я сейчас же перевёл «Стальной скок». Название мне понравилось. Но Дягилев не одобрил: «Pas d’acier» точно «Puce d’acier» («[Стальная] блоха» Лескова)». Он стал предлагать другие варианты, пожалуй, даже не в тему, однако позже, принимая во внимание экономический подъём и курс на индустриализацию в СССР, согласился со «Стальным скоком». Именно с этим названием вошёл в историю балет, имевший поначалу всего лишь прилагательное «большевистский». Дягилев вскоре опять вернулся к разговору о дополнении партитуры Прокофьева. Пожертвовав своим исключительным правом на постановку балета в течение пяти лет и уступив композитору это «право на «Стальной скок» для России с первого января 1928 года», Дягилев всё же добился желаемого. Прокофьев оркестровал для него «добавочный номер», но воспользоваться выменянным правом ему не довелось.
Завершившийся в начале мая Сезон в Монте-Карло буквально через день сменился гастролями в Барселоне. Труппа снова выступала в Театре Лисео. 17 мая по случаю двадцать пятой годовщины правления Альфонсо ХIII артисты дали праздничное гала-представление, состоящее из любимых балетных постановок коронованного виновника торжества — «Петрушки», «Треуголки» и «Половецких плясок». Участие дягилевской труппы в празднествах, проходивших с большим размахом по всей стране, было знаком искренней благодарности, ведь уже более десяти лет испанский король покровительствовал «Русским балетам». Как один миг пролетели две гастрольные недели в Барселоне. Близился парижский Сезон, как всегда, очень важный, а в этом году особенно.
«Что-то праздники ныне сплошь да рядом», — думал, наверное, Дягилев. Этой весной он мысленно отмечал три свои юбилейные даты. О первых двух — 55 лет со дня рождения и 30-летие своей трудовой деятельности (на ниве культуры), которая началась с вернисажа английских и немецких акварелистов в Санкт-Петербурге, — вслух он не вспоминал. Это, как он полагал, никому не интересно, а первый юбилей к тому же был для него слишком грустный, ведь не зря он любил повторять, как заклинание, что надо всегда быть молодым. Но о третьей (относительно молодой) дате — двадцатой годовщине его «славной театральной деятельности», начавшейся в Париже с Русских исторических концертов, он стал говорить загодя. Вот только подошёл он к ней не очень подготовленный. Провести исключительно Русский сезон, как было задумано, теперь уже не удастся — Дукельский подкачал, со Стравинским всё сложно, один Прокофьев не подвёл. А между тем парижские газеты фанфарно трубили: «Только тот, кто хорошо знает Париж, может оценить силу влияния на него Русского балета Дягилева. Завоевать Париж трудно. Удерживать влияние на протяжении двадцати Сезонов — подвиг. История Парижа не знала другой театральной антрепризы, которая бы из года в год имела такой беспрецедентный успех».
Ещё в начале апреля Дягилев узнал, что Стравинский готовит ему подарок. Это была опера-оратория «Царь Эдип» (по трагедии Софокла). Написавший либретто Кокто должен был позаботиться о финансировании постановки, встретиться с княгиней де Полиньяк, но до неё он так и не дошёл. Финансовый вопрос повис в воздухе. Дягилеву пришлось самому общаться с княгиней, и та согласилась дать 65 тысяч франков — «только на постановку в узком смысле слова». Поэтому Дягилев решил дать «Царя Эдипа» в концертном исполнении, без костюмов и декораций. Принимая во внимание всем известный сюжет античной трагедии, он воспринял подношение Стравинского неоднозначно, заподозрив скрытую провокацию, связанную с отношениями его самого и композитора, которого он открыл миру и прилюдно величал своим первым музыкальным сыном. Дягилев отозвался о «Царе Эдипе» как о «весьма макабрном [похоронном, мрачном] подарке» и сказал, что Кокто «является кляксой на всём этом деле», но всё же включил оперу в программу парижского Сезона. Успеха это сочинение не имело. А вот какое мнение о ней вынес Сомов: «Вещь сумбурная, шумная, длинная, претенциозная, скучная и в общем отвратительная. Она провалилась, хотя ею дирижировал сам маэстро [Стравинский]. <…> Певцы кричали, хор выл, казалось, он и оркестр поют совсем разное».