Впервые пистолет он увидел в руках у Надеждиного мужа. Когда Огареву объяснили, что от него хотят, и он дал на это свое «добро», Борис счел хорошим тоном устроить по этому поводу выпивон. Огарев-то почти не пил, а лишь старался поддержать беседу, которую, правду сказать, не столь уж трудно было поддерживать, потому что она в основном состояла из Борисовых рассказов, немалая часть которых являлась просто историческими анекдотами, где, как известно, действующие лица меняются (в зависимости от воли рассказчика), а сюжет остается все тот же.
И вот он наконец заметил на Огаревском лице определенные следы недоверия.
— Понял тебя, хорошо! Сейчас будут доказательства!
Кстати, он был весьма странным человеком, этот Борис. «Противоречивым», как любят писать в книжках. Он был далеко и далеко не дурак, а в то же время с большим увлечением выдавал совершенно мюнхгаузенские байки за случаи из своей жизни. Он был нахрапист, а в то же время имел достаточно душевной чуткости, чтобы услышать Огаревскую абсолютно бесшумную иронию…
Так размышлял Всеволод Огарев, ожидая хозяина, который ушел в дом за доказательствами. Погода в тот день стояла прелестная, и они выпивали за столом, врытым в землю, сидя на врытых в землю лавках под навесом из сосновых лап, которые чуть подрагивали на августовском ветру…
Так Огарев размышлял о Борисе. Но если бы он мог знать, что радушный хозяин собирается месяца через два-три (когда исчезнут следы операции) спровадить дорогого гостя на тот свет, у Всеволода Сергеевича было бы значительно больше поводов поразмышлять о парадоксальности богатой Борисовой натуры… Надежда (тогда еще почти «не увиденная» Огаревым) хранила хмурое молчание.
Тут из дома вышел Борис. В руках его был… вот этот самый пистолет.
— Сейчас убедишься! — сказал он, — обращаясь к Огареву, и взял со стола непочатую бутылку французского коньяка «Камю».
— Кончай! — сказала Надежда почти безучастно, наверное, знала, что он все равно это сделает.
— Спокойно! — Борис отошел на несколько шагов, обернулся к Огареву: — Смотри!
Подкинул бутылку довольно высоко, прицелился коротко… Раздался тихий хлопок. Потом бутылка целехонькой упала. И тут же разлетелась вдребезги, ударившись о каменный бордюр клумбы. Причем, что поразило Огарева, звук получился значительно громче того, который издал пистолет. Огарев сперва даже подумал: ненастоящий. А потом понял, что все дело в глушителе.
Сейчас пистолет в руке помогал ему не бояться… пустоты этой чужой квартиры, не бояться самого себя.
Комнат в квартире было две. Медленно Огарев прошел в одну из них. И понял, что ему нужна не она. В той должна стоять тахта, зеркальный шкаф. А эта была, видимо, столовой и кабинетом. Значит, надо идти дальше, вон в ту приоткрытую дверь… Он не мог тронуться с места! Это ведь был кабинет поэта! На раскрытом бюро стояла пишущая машинка, в которой торчал лист бумаги.
Невольно Огарев вспомнил, как очень давно когда-то, в совершенно мальчишеском возрасте, ходил с приятелем к теперь уж давно покойному поэту Герману Валикову. Поэт жил за городом, в каком-то задрипанном поселочке, куда они нудно ехали на электричке… Хотя, наверное, впечатление задрипанности появилось у юного Огарева из-за того, что дело происходило в мартовскую ростепель.
Они вошли на веранду с мутными, запотевшими стеклами. После загородного воздуха Огарева особенно сильно ударил запах, а вернее, смрад, который исходил от сковороды, на которой лежали крупные куски рыбы и шипело постное масло.
— Здравствуйте, Герман Александрович! — сказал приятель Огарева человеку, стоящему над сковородой.
И Огарев с ужасом понял, что это и есть… поэт! По счастью, он не убежал, ничего не крикнул от обиды и отчаяния. Он сумел вынести пытку. И когда рыба была пожарена, когда они прошли в комнату, поэт, наконец, соизволил стать поэтом… В тот день и в тот вечер Сева Огарев, наверное, и понял, что будет служить поэзии.
И вот второй раз в жизни он оказался в жилище профессионала. Огарев, конечно, заранее не любил этот дом. И не хотел рассматривать его. А все же не мог отказаться от соблазна подойти к бюро взглянуть, что же там на листке, вправленном в машинку.
«Родная сторона, — прочитал Огарев. — Песня». Это слово стояло внизу, в скобках… Оно злобно рассмешило Огарева. Как-то дико заранее знать, что пишешь не просто стихотворение, а именно песню.
Далее шли «куплеты». Огарев пошарил взглядом вокруг машинки, но нигде не было черновика. Поэт Суриков писал стихи и песни прямо на машинке.
«Когда идешь родною стороной…» Здесь слово «родною» было переправлено на «родимой» — видимо, для
«Когда идешь родимой стороной
И в облаках курлычут, пролетая…»
Могу спорить, подумал Огарев, что в четвертой строке будет рифма «стая»… Так оно и вышло! Огареву захотелось немедленно, на этом же листе, отстукать пародию на позорного графомана. А клавиши можно потом протереть, чтобы отпечатков не осталось…