— Да нет!.. Ведь никто сюда не заглядывает… Понимаете, никто и не знает о существовании этой комнаты. Все там, в Гроте… Я оставляю дверь открытой, чтобы меня не беспокоили. Но бывают дни, когда я не слышу даже мышиного шороха.
Глаза Пьера все больше привыкали к темноте, и в груде еле различимых, непонятных предметов, заполнявших углы, он разглядел наконец старые бочки, остатки клеток для кур, сломанные инструменты, всякий мусор, который обычно выбрасывают в подвалы. Затем он заметил кое-какую провизию, подвешенную к балкам на потолке, — корзинку, полную яиц, связки крупного розового лука.
— И вы, как видно, — заметил Пьер, слегка вздрогнув, — решили использовать комнату?
Викарию стало не по себе.
— Вот именно. Что поделаешь! Домик небольшой, у меня так мало места. К тому же вы и представить себе не можете, какая здесь сырость; эта комната положительно непригодна для жилья… Ну, мало-помалу здесь и накопился всякий хлам, как-то сам собой.
— Словом, кладовка, — заключил Пьер.
— О нет, что вы!.. Незанятая комната! А пожалуй, если хотите, — и кладовка!
Викарию становилось совестно. Доктор Шассень молчал, не вмешиваясь в разговор; он с улыбкой наблюдал за собеседниками и, по-видимому, радовался, что Пьера так возмущает человеческая неблагодарность.
Пьер, не владея собой, продолжал:
— Извините меня, господин викарий, за настойчивость. Но подумайте: ведь вы всем обязаны Бернадетте; не будь ее, Лурд так и остался бы у нас во Франции обычным заштатным городом… И право, мне кажется, что из благодарности приход должен был бы эту жалкую комнату превратить в часовню…
— Ого, в часовню! — перебил Пьера викарий. — Ведь речь идет всего о простом человеке, церковь не может создать культ Бернадетты.
— Ну, хорошо, скажем — не часовню, но пусть здесь хотя бы горели свечи, благоговейные жители и паломники приносили бы свежие цветы, розы, целыми охапками… Наконец, хотелось бы видеть немного любви, чтобы висел здесь портрет Бернадетты, который говорил бы, что память о ней жива, — одним словом, хотя бы намек на то, какое место она должна занимать во всех сердцах… Это забвение, эта грязь и весь вид этой комнаты просто чудовищны!
Бедный викарий, человек малоразвитой и не слишком уверенный в себе, сразу отказался от своего мнения.
— В сущности, вы тысячу раз правы. Но ведь я не обладаю никакой властью, я ничего не могу сделать! В тот день, когда захотят привести комнату в порядок и потребуют ее у меня, я ее отдам, уберу бочки, хотя, право, не знаю, куда их девать… Только повторяю, от меня это не зависит, я ничего не могу поделать!
И под предлогом, будто ему надо идти по делу, викарий поспешно простился, снова повторив Шассеню:
— Оставайтесь, оставайтесь сколько угодно. Вы меня ничуть не стесняете.
Когда доктор вновь оказался наедине с Пьером, он в радостном возбуждении схватил его за руки.
— Ну, дорогой мой, вы доставили мне большое удовольствие! Как вы хорошо высказали ему то, что давно накипело у меня в душе!.. Мне самому хотелось бы приносить сюда каждое утро розы. Я просто велел бы убрать эту комнату, чтобы приходить сюда и ставить на камин два больших букета роз. Надо вам сказать, что я испытываю к Бернадетте бесконечную нежность, и мне кажется, эти розы окружили бы сиянием и ароматом ее память… Только, только…
Он безнадежно махнул рукой.
— У меня никогда не хватало на это мужества. Да, именно мужества, так как до сих пор никто еще не осмелился выступить против отцов Грота… Все колеблются, опасаясь скандала на религиозной почве… Подумайте только, какой поднимется шум! Вот почему все, кто возмущается, как я, предпочитают молчать. — И он добавил в заключение: — Грустно видеть, мой друг, людскую алчность и неблагодарность. Каждый раз как я вхожу сюда и вижу эту мрачную нищету, у меня становится так тяжело на душе, что я не могу удержаться от слез.