В таратайке, тащившейся по улицам, два молодых человека с непокрытой головой, одетые в черное, полулежали на соломе, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях голову Ла Моля, возвышавшуюся над краями таратайки; Л а Моль мутным взором смотрел по сторонам.
В это время толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась вокруг нее, приподнималась, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, лепилась по выступам на стенах и чувствовала себя удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм на этих двух телах, уцелевших от пытки только для того, чтобы уйти в небытие.
Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав ни одного предъявленного обвинения, Коконнас же, как уверяли, не стерпел боли и все раскрыл.
Поэтому со всех сторон раздавались крики:
— Видите, видите рыжего! Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть. А другой — храбрый, не сказал ни слова.
Оба друга хорошо слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их смертный путь. Ла Моль пожимал руку своему другу, а лицо пьемонтца выражало безграничное презрение, и он глядел на глупую толпу с высоты мерзкой таратайки, как с триумфальной колесницы.
— Скоро ли мы доедем? — спросил Ла Моль. — Друг, у меня больше нет сил, я чувствую, что упаду в обморок.
— Держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо переулков Тизон и Ююш-Персе. Смотри, смотри!
— Ах! Приподними меня — я хочу еще раз поглядеть на этот приют блаженства!
Коконнас тронул рукой плечо Кабоша, который сидел впереди и правил лошадью.
— Мэтр, — сказал Коконнас, — окажи нам услугу и остановись на минуту против переулка Тизон.
Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до переулка, остановился. Ла Моль с помощью друга кое-как приподнялся, со слезами на глазах посмотрел на одинокий домик, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.
— Прощай! — шептал Ла Моль. — Прощай, молодость, любовь, жизнь!
И голова его поникла.
— Не падай духом! — сказал Коконнас. — Быть может, все это мы опять найдем на Небесах.
— Ты веришь в это? — спросил Ла Моль.
— Верю, потому что так мне сказал священник, а главное, потому, что я надеюсь. Но не теряй сознания, держись, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.
Кабош услыхал его последние слова и, подгоняя одной рукой лошадь, протянул назад другую руку и незаметно передал маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.
— Уф! Я ожил, — сказал он и поцеловал висевший у него на шее золотой ковчежец.
Когда они доехали до угла набережной и обогнули небольшое прелестное здание, построенное Генрихом II, стал виден эшафот, который возвышался над толпой и представлял собой высокий, голый, залитый кровью помост.
— Друг, я хочу умереть первым, — сказал Ла Моль.
Коконнас второй раз дотронулся рукой до плеча Кабоша.
— Что такое, месье? — спросил палач, обернувшись.
— Милый человек, ты хочешь доставить мне удовольствие? По крайней мере, ты так мне говорил.
— Да, и повторяю это.
— Вот друг мой пострадал больше меня, поэтому и сил у него меньше.
— Так что?
— Он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как будут меня казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.
— Ладно, ладно, — сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, — не беспокойтесь, будет по-вашему.
— И с одного удара, да? — шепотом спросил Коконнас.
— Одним махом.
— Вот это хорошо… а если с одного удара трудно, так отыгрывайтесь на мне.
Таратайка остановилась; подъехав к эшафоту, Коконнас надел шляпу.
Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до Ла Моля. Он хотел приподняться, но не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под мышки.
Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской думы походили на амфитеатр, забитый зрителями; из каждого окна высовывались лица, возбужденные, с горящими глазами. Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать последнее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, общий крик жалости потряс всю площадь, слив воедино рокочущие голоса мужчин и жалобные вопли женщин.
— Это один из самых больших придворных щеголей; таких казнят не на Гревской площади, а на Пре-о-Клерк, — говорила
— Что за красавчик! Какой бледный! Это который не захотел отвечать, — говорили женщины.
— Друг, я не могу держаться на ногах! — сказал Ла Моль. — Отнеси меня!
— Хорошо, — ответил Коконнас.
Он сделал палачу знак посторониться, затем нагнулся, взял Ла Моля на руки, как ребенка, твердым шагом взошел с этой ношей на помост и под неистовые крики и рукоплескания толпы опустил на него своего друга.
Коконнас снял шляпу и раскланялся, а затем бросил ее к своим ногам.
— Посмотри вокруг, — сказал Ла Моль, — не увидишь ли где-нибудь