Читаем Соломенная Сторожка (Две связки писем) полностью

Это было верно: подобно скале, низринутой подземным толчком, Герман увлек за собой десятки, сотни камней – его арест был прологом многих арестов. Это было так, но это было не совсем так, и Всеволод Александрович мог бы поклясться… Что толку в клятвах? Опустив глаза, мучайся и невозможностью защитить Германа, и тем, что такой человек нуждается в защите.

Многие роковые обстоятельства предопределили катастрофу, но Всеволоду Александровичу были они неизвестны. Их знали и понимали те, кого судили вместе с ним, и они снимали с него нравственную ответственность. Но голоса тех людей звучали в четырех стенах военного суда, а потом заглохли в каторжных норах.

Знали об этих обстоятельствах и по ту сторону баррикады: Отдельного корпуса жандармов полковник Оноприенко, сухощавенький, черноглазенький, с нервным, желчным лицом; корректный и педантичный жандармский ротмистр Лютов; генерал Цемиров, военный юрист с повадками квартального; и, наконец, лощеные, светски-невозмутимые гвардейцы в штаб-офицерских эполетах, заседавшие за столом военно-окружного суда.

Но и они молчали. Да и о чем говорить? Все сказано государем! «Надеюсь, что этот раз он больше не уйдет», – написал Александр Третий на докладе о поимке Лопатина.

* * *

Огромные фолианты – жандармские и судебные – грузно, как корабли, обреченные забвению, потонули в сумеречных, беззвучных пучинах.

Но и эти обломки подвластны глубинным течениям, и то, что некогда лежало под спудом в Петербурге, медлительно и валко переместилось в Москву.

Я не люблю архивы в новейших зданиях из стекла и бетона. И не люблю документы на микропленке, галантерейной, как целлулоидные воротнички. Я люблю архивы в старинных зданиях с «архитектурными излишествами» и люблю первозданность документа, даже если он в мертвенно-синей обложке департамента полиции.

В Москве совпало все.

Дворец, возведенный Петром для Франца Лефорта (дым стоял коромыслом в часы громокипящих ассамблей), дворец, доставшийся потом светлейшему Меншикову, но сохранивший доселе имя Лефортовского: въезд огромный, хоть верхами по четыре в ряд, и тяжелый, гаубицей не прошибешь; аркады, словно аккорды, взятые органистом, коринфские пилястры, элементы нарышкинского стиля – короче, выдержанность и законченность классических принципов. И потому уместна тут строгая, как фортификация, табличка: «Центральный Государственный военно-исторический архив».

Лет пятнадцать–семнадцать назад в читальном зале не мыкались в поисках рабочего места. Рачительная хозяйка привечала по-домашнему, я и теперь признателен милой Надежде Павловне. И признателен архивистам, еще не успевшим широко внедрить микрофильмы, хоть и понимаю, что срок носки целлулоидных воротничков дольше, нежели матерчатых.

Итак, я приступил к чтению огромных фолиантов.

Поначалу надо вникнуть в тексты, выполненные разными почерками, и нередко такими, когда даже принципиальный противник телесных наказаний горько жалеет о мягкосердечии учителей чистописания. Впрочем, усидчивость, усидчивость. Ну, вот уже не спотыкаешься, не морщишь лоб, не чертыхаешься. И теперь… Мальчишкой, бывало, едешь зимою в трамвае, сложив ладонь трубочкой, дуешь, дышишь на махристое от инея стекло, пока медленно не расплывется иллюминатор-пятачок, и, прильнув, видишь прохожих, пивной ларек, ломовиков, грузовик… Все это видел тыщу раз пешеходом, ан нет, глядишь, словно бы впервые, радостно-обновленным оком… Архивное не прочитывать надо, надо продышать, отогреть дыханием лед времени и разглядеть, расслышать… Не скажу: «минувшее», не скажу: «былое» – то, что неотступно движется вслед за нами, да мы-то редко оглядываемся, еще реже задумываемся…

Где-то там, за стенами, шуршат календарные листки, а здесь, в покое Лефортовского дворца, простерлись годы девятнадцатого столетия – восемьдесят третий, восемьдесят четвертый… Еще едва слышен, но все ж уже слышен шаг восемьдесят седьмого: «Подвергнуть смертной казни через повешение…» А ты не в силах задержать, остановить приближенье, потому и медлишь в восемьдесят третьем, в восемьдесят четвертом.

Оказывается, британский подданный коммерсант Норрис нанял квартирку в Малой Конюшенной, рядом со Шведской церковью. Ты ведешь глаза к высокому потолку, вспоминая что-то близкое по созвучью: ну как же, это в двух шагах от Финской церкви, от Большой Конюшенной, где имеет жительство бухгалтер Общества взаимного кредита г-н Даниельсон. Но нет, если верить пухлому фолианту, г-н Норрис не посещал г-на Даниельсона. И хорошо, и слава богу, Николай Францевич мог спокойно продолжать занятия политической экономией, спать мог спокойно.

Русобородый коммерсант ни ногой ни на биржу, ни в банк. Скорой походкой, плечами враскачку, будто б и следов не оставляя, исчезает в питерских проходных дворах, коим несть числа. А в квартире у мистера Норриса не гроссбух – брошюра Энгельса о научном социализме, фотография Веры Фигнер, недавно арестованной, и конверт с парижскими письмами, на конверте пометка: «Зина».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже