— Молодец! — похвалил дракон и вздохнул. — Incende quod adorasti[135]. Но ты не сумеешь одолеть моей тайны.
Я гордо рассмеялся, и мы начали биться с утра до полуночи и с полуночи до утра. В четверг я размозжил три драконовы головы.
Бедняга рухнул, обмяк и откинул когтистые лапы. Зловонный дым зеленой струйкой вспорхнул к солнечному мареву. Пустая чешуйчатая шкура лежала у моих ног. Я столкнул ее в пропасть и, утомленный, лег на горячие камни. Раны болели, душа изнывала, сердце печалилось.
Когда я проснулся, темное небо вызвездилось. Серебристая лунная прохлада пронизывала далекие пространства и тихо опускалась на долину внизу. Разминая затекшие конечности, я поднялся и с наслаждением поскреб когтистой лапой чешуйчатую грудь.
— Ну что? — риторически спросила моя правая голова. — Adora quod incendisti[136]. И до тебя двадцать шесть побеждали.
Я по-драконьи свернулся у журчащего источника, выставил сторожевую голову и задремал. Мне снилось, что спустя годы снизу по тропе, опираясь на суковатую дубину, поднимается мой сын, красивый, повзрослевший и безнадежно наивный. В испуге я проснулся и в звоне волшебной влаги источника услышал:
— Что ты скажешь ему? Что?
ТОЖДЕСТВО
Вечером жена поставила на мой стол пионы, три розовых и два белых. Она знает, что я знаю, что она любит, что я люблю цветы. Человек я резкого рисунка натуры, а цветы незащищены, и мы делим терпимость. Поэтому розы с шипами гостят в комнате жены, где согласие, и полумрак, и тишина.
Утром я увидел нечаянную внезапность цветов. За ночь они пышно распустились, и теперь являли себя неоглядной бесстыжей красотой. Они были отделены от всего. Они были почти чужие. Не такие, как всегда. Никакого контакта со мной. Мы откровенно не понимали друг друга. Привычным порядком пытался я осознать их чужесть, говоря мысленно: цветы — пионы — пахнут — красивы — на столе. Иногда операция расцепления целого убеждает в реальности самого себя. Но не сегодня. Цветы — и это я видел явственно — были не здесь и сейчас, а где-то отдельно, независимо, будто сами собой вспыхнули тут и рассчитывали утвердиться надолго. Я подумал: может быть, здесь чужой я, и мне пора уходить? Вот стол, книги, пишущая машинка, очки, лампа, большая цветная фотография собора св. Петра на стене. Я почувствовал беспокойство. Что-то происходило с цветами, и это клубилось рядом со мной, и безуспешные усилия распознать происходящее питали тревогу. Я не мог ничего делать. Словно тень птицы прошла над головой.
Когда решимость бесцельна, и мир не находит в себе места для тебя, остается уйти побыть одному среди людей. И я потерялся в звучном полдне зеленеющего лета. Небо развернуло блеклую графику облаков, книжный магазин не вышел из ремонта, на ипподроме продали сборники несостоявшихся слов, лица людей избегали определенности, зато мороженое блестело влажными льдинками.
Вернувшись, я застал внутреннее движение цветов. Один из белых пионов неотвратимо порозовел. Сопротивлялся единственный, как шанс, пышный, белый распустившийся пион, но такой одинокий, что взгляд в его лицо был зеркалом боли.
И тогда я понял: всякая вещь, предмет, растение или животное, прорастая в мир, попадает в освещение двух конусов — багрового конуса тьмы и снежного конуса света. Точка конуса света расположена за спиной, в прошлом, точка конуса тьмы — перед лицом. Поэтому прошлое кажется ярче будущего. Мы проходим в зоне действия двух конусов и перемещаемся из одного в другой, меняя цвет, настроение, жизнестойкость. А тень у ног становится короче.
Прежде чем цветы появились на столе, они преодолели пограничное равновесие, неустойчивое, кратное открытию. Мы тождественны одному или другому конусу, и это зависит от точки, с которой нас видят вещи, предметы, растения или животные. С помощью большого увеличительного стекла я на фотографии разглядел перед собором женщину, в руках которой пенились пионы, три розовых и два белых. Она стояла вполоборота ко мне.
СТЕНА
В детстве, помню, отец, университетский профессор экологии, расхаживая по просторному кабинету, освещаемому мягким светом настольной лампы и вздрагивающими бликами догорающего камина, учил меня предстоящей жизни. Большая, в полкомнаты, тень отца перемещалась от окна к двери, а тень головы забиралась на потолок, и тогда я плотнее вжимался в кресло; отец казался неведомым владыкой или был заодно с каким-то владыкой.
Навсегда запомнил я слова: «Когда полчища неразрешимых проблем и непреодолимых обстоятельств заполнят твою жизнь и проникнут в сны, тогда уходи к Стене».
И я начал жить, имея в запасе эту таинственную Стену на краю нашей провинции. К пятидесяти годам я понял, что так жить нельзя. Иными словами, нельзя жить так, как все мы. Все чаще во сне я видел самого себя, пытающегося пробить Стену тяжелой кованой киркой. «Сейчас, — думал я во сне, — сейчас я проснусь и помогу тебе».
И день пришел. Я оставил работу, друзей, все, что носило отпечаток меня, все, что было отнято у меня хитростью или силой, и ушел к Стене. Это было весной. А осенью я добрался.