Помнится, в начале войны он ощущал необычный прилив сил, жизнерадостность, но вскоре пришло разочарование, оно началось с того дня, когда он прочитал брошюру, подготовленную пропагандистским центром Германии: написанная на русском языке и предназначенная для русских, она каждой строкой дышала ненавистью к русским. Там была таблица, где перечислялись все нации земли «соответственно их интеллектуальному развитию и месту в истории человечества»; в самом верху значились немцы, а где-то в конце таблицы — русские. Только круглые дураки могли подготовить такую брошюру. Чем-то тягостным-тягостным, неприятным повеяло тогда на Лебедева. Нет, он бы вел пропаганду более умно и тонко.
С Денисовым познакомился в Киеве, тот был полицаем; вечно пьяный, наглый, с противными ужимками и садистской улыбкой, он и тогда вызывал в Лебедеве чувство брезгливости. Евгений Максимович снова сказался тяжело больным, теперь для этого уже были некоторые основания — сердце стало работать с перебоями, и последние полтора года войны ничего не делал для немцев. После капитуляции Германии вместе с сыном колчаковского офицера Тороповым (тот с тридцать седьмого года сидел в тюрьме за политику, немцы выпустили его и устроили у себя на службу) поехал в глубь России, прихватив документы убитого немцами русского солдата Васильева Ивана Михайловича, и старался не думать о том, что был когда-то Лебедевым. Осел в Западной Сибири. Торопов поехал дальше. Видимо, его вскоре схватили…
Почему не объявился, не сказал, кто он? Ну, тут опять от малодушия, от трусости: боялся, начнется следствие, допросы, тюрьмы, и он со своей стенокардией и диабетом не выдержит этого. Правда, Васильев-Лебедев не чувствовал, как многие другие, животного страха перед смертью, но всегда остро чувствовал физическую боль и тяжело переносил ее; ведь они не поверят, что он не бил и не убивал и ни с кем сейчас не связан. Возможно, будут пытать его. «Пытают там или не пытают?» Наверное, пытают. Этот вопрос был страшнее вопроса: убьют или не убьют? Тем более, что он знал: не убьют. И он другой теперь, в своих делах и мыслях; кому будет легче от его полного откровения… Он снова и снова ругал себя: кой черт толкнул его к немцам? Когда-то гордился своей, как ему казалось, «романтичностью», даже «исключительностью». Чего стоит вся его «красивая» молодость после кошмарных дней войны, какая уж тут исключительность, какая уж тут, к лешему, романтичность! Ничего этого не было, были глупое позерство, самолюбование и стремление полегче, получше пожить.
В районе он работал, не жалея себя; сперва хотел упрочиться в жизни (это двигало его), а потом, видя как трудно и голодно живут в деревнях и чувствуя вину перед людьми, мучаясь поздними раскаяниями, он хотел помочь тем, среди которых жил, хотел, чтобы видели его доброту и старательность. «Последнее не от эгоизма ли? Не от стремления ли на всякий случай перестраховаться, — разоблачат, то спросят: а как вел себя, как работал?..» И еще Васильев боялся безделия, которое пробуждало в нем тягостные воспоминания о прошлом, самоанализ и навязчивые мысли; ведь можно так погрязнуть во всем этом, что не увидишь и жизни. Сперва он был завмагом, потом председателем сельпо, а летом этого года стал председателем райпотребсоюза. Постоянное напряжение, ничем внешне вроде бы не проявляющееся, опасность разоблачения и игра, которую ему приходилось вести, необычайно обостряли его ум, усиливали восприятие, и он иногда не без иронии думал, что изменение психики и развитие умственных способностей при подобных обстоятельствах могли бы служить темой для серьезного научного исследования. Конечно, лучше бы не продвигаться по службе, оставаться в тени, продавец или завмаг и — хватит, да еще глупым представиться (к глупым больше доверия), а то начнут проверять твое прошлое (у начальства проверяют), появятся завистники, а иметь завистников — самое поганое дело. Но… выдвинули, можно сказать, силой втолкнули на эту должность: мы на тебя надеемся, ты подаешь большие надежды… И, слушая его возражения, недоумевали, хмурили брови. Больше всех старался Рокотов — у него особый нюх на способных людей.
Раньше Васильев думал, что в селах и деревнях таежных жизнь тихая, первозданная, дремотная. Как это далеко от правды. Может, и была когда-то дремотной. Ему кажется, что живет он в Карашином уже давным-давно, знает почти всех жителей села, может сказать, в каких дворах наиболее горластые петухи и где самые злые собаки.