Мне потом сказали, что весь мой рассказ, всё моё то выступление длилось один час тридцать с небольшим минут. Я же этого не понял. Не почувствовал реального количества времени. Со мной слишком многое произошло, чтобы измерить прожитое тогда на сцене конкретным количеством минут и секунд.
Но я помню, что рассказывал про то, как везли меня поездом во Владивосток и проводил сравнения ощущений страха неотвратимой службы с ожиданием контрольной работы в школе, к которой совершенно не готовился.
Про остров Русский рассказ получился скомканным. Ничего страшного воспроизводить я не стал. Изобразил несколько портретов офицеров, передал их речь, беззвучно прошевеливая губами матерные слова. Все смеялись.
Но как только рассказ мой позволял свернуть с флотской темы на детские воспоминания, сам смех и тишина в перерывах между вспышками смеха становились иными. Так ещё никто не молчал, слушая меня.
Когда показывал, как, будучи салагой, драил палубу, я, бегая по сцене с мокрой тряпкой, пару раз не удержал в себе и выкрикнул матерные слова. Сам услышал, что прозвучали они неоправданно громко и слишком сильно. Но я по-прежнему будто со стороны слушал и наблюдал за тем, что говорил и делал.
Под конец я рассказал, как мой сослуживец, кореец, приготовил на корабельном камбузе собаку и как, удивляясь собственной чёрствости и бесчувственности, созревшей во мне за время службы, я эту собаку ел и даже смог оценить вкусовые особенности собачатины.
В самом финале, случайно или не случайно, я заговорил о том, что возвращение домой, если ты покинул дом, в котором прошло твоё детство, надолго, по собственной воле или по воле тебе неподвластной, невозможно. Дом остаётся в таком случае прежним, а изменяешься ты сам.
Во время этой темы собравшиеся в зале хранили такое молчание, что я, продолжая говорить и не в силах слышать столь полную тишину, стал собирать со сцены разложенную марлю. Я говорил и комкал её, тянул на себя, а она собиралась складками, не помещалась в руках.
– Я приехал в родной город, – говорил я, борясь с непослушной марлей, – и увидел, что на площади возле вокзала, с которого три года назад меня увезли… За то время, пока меня не было… За три года… На привокзальной площади вместо двух киосков появился павильон… Я увидел знакомые автобусы и трамваи… Я вспомнил номера маршрутов и по каким улицам они ходят… Мне всё тут было знакомо… Ничего особенного за время моего отсутствия не произошло… Вот только я больше жить тут, как прежде, уже не мог… И дело было не в службе… Я же понимаю, что… Ходил бы я на службу или не ходил… Жизнь всё равно пошла бы по-другому… Поэтому я не знаю, зачем рассказывал вам всё то, что вы слушали… И надо заканчивать… А я не знаю, как закончить… И чем… Потому что закончить намного труднее, чем начать… Но вот ещё одна очень важная мысль! Очень важная!..
На этом месте я замолчал. Мне удалось почти полностью собрать всю марлю, смять её в бесформенный кокон и держать, одной рукой прижимая к груди. Свободной я взял со стула бескозырку и надел на голову. Зал молчал.
– Да, – сказал я, – осталась одна важная мысль… Я обязательно должен её сказать… Обязательно!..
В этот момент я стремительно обдумывал и искал слова, чтобы завершить выступление высказыванием о том, как быстро, буквально сразу, забывается и становится неважным то, о чём мечталось в ожидании возвращения домой…
Но вдруг я почувствовал, что у меня уже больше нет сил поднимать эту тему. Я понял, что не осталось вообще никаких сил говорить. Они кончились.
– Очень важная мысль!.. – всё же сказал я. – Хотя нет… Не стоит… И без того много наговорил…
Сказав это, я повернулся к зрителям спиной, взял со сцены незанятой рукой ведро, повесил его на локоть, захватил стул и медленно понёс всё это в глубь сцены. Марлю, ведро, стул. Сцена оставалась за моей спиной совершенно пустой. Голой.
Я почти видел и совершенно точно чувствовал, как это выглядело из зрительного зала. По лицу моему полились слёзы.
Зайдя в комнату за сценой, я выронил всё из рук и зарыдал. Подошёл к старому, драному диванчику, стоявшему у стены, рухнул на него, из глаз и носа потекло. В зале слышны были сильные, чёткие, как пульс, аплодисменты. Но на сцену к зрителям я не вышел. Не смог остановить рыдания. В комнате за сценой было темно.
Меня продолжали сотрясать всхлипывания, когда аплодисменты закончились. А потом в комнате зажёгся свет. В дверь вошли ребята и включили его. Они стояли, смотрели и ничего не говорили. Последним появился Женя Сытый и сразу шагнул ко мне. Он присел возле дивана на корточки, положил мне руку на плечо и заплакал. Сильно. Мы обнялись.
– Жень, Женька, – говорил я, всхлипывая и задыхаясь, – так… нельзя… Невозможно так… Это… это же не спектакль… Я не понимаю… не понимаю, что это было… Но так… Так нельзя… Понимаешь?! И по-другому… И по-другому нельзя…