– Позвольте, позвольте, – не выдержал я. – Какое тут пятно? Я пятна не вижу. Гуща – это древнелитовская фамилия, и могу вас уверить, что все мои предки были людьми весьма замечательными, выдающимися.
– А-а! – холодно протянула Лея и с большим равнодушием оглядела меня с ног до головы. – Может быть. Я сказала только в том смысле, что над этим смеются, а по существу ведь и в жидовстве мало дурного…
Смеются! И зачем она меня отравила этим словом? Я покраснел, побагровел от злости, смешался окончательно и уже ничего не мог возразить.
Возражать, впрочем, и некогда было, потому что в комнату влетел, стуча сапогами, Коля.
– А, ты, – закричал он, увидя меня. – Познакомились? Успела она тебя заговорить? Не ожидал такую? Я сам, брат, не ожидал. Вот так барышня! Сестры мои так и присели, глаз на нее поднять не смеют, а сами себе такие туфли с переплетами заказали, как у нее!
Лея сверкнула глазами, презрительно подняла плечи – и закинула руки с узкими, розовыми ладонями за голову.
«Болтай себе что угодно – я не слышу», – говорила ее небрежная поза.
Коля увел меня в свою комнату. Я было попробовал продолжать разговор о Лее, – мне хотелось расспросить его хорошенько, но Коля уже все забыл: он с увлечением описывал мне лошадей, которых только что видел в конюшне одного своего товарища. И я остался, ошеломленный, обиженный – и вместе с тем уже увлеченный.
Не могу скрывать, что я очень скоро и очень сильно влюбился в Лею.
С ее приездом жизнь в доме Порфировых изменилась. Один Коля по-прежнему увлекался всеми видами спорта и получал по-прежнему свои гимназические двойки, но и сам Порфиров, человек довольно угрюмый, и жена его, и даже белобрысые Колины сестры – все глядели веселее. Барышни стали выезжать, увлеченные энергией Леи, которая самым откровенным образом кокетничала направо и налево, искала и радовалась не без злобы каждому новому поклоннику.
– Я еще не скоро выйду замуж, – говорила она иногда. – Еще рано, пожалуй. Но я хочу, чтобы меня любили. Ведь я сирота, – прибавляла она, опуская ресницы, – ведь меня так мало любили в детстве… Пусть же теперь меня любят, разве этого нельзя?
Мне нравилось в ней, главным образом, ее противоположность мне: она была бесконечно смела, никогда не боялась быть смешной – и никогда в смешное положение не попадала. Она говорила что-нибудь такое, о чем я едва смел думать – и я весь замирал: Господи, что будет? Что скажут люди, которые ее слышат? Что теперь случится?
Но ничего не случалось. Все понимали прекрасно ее мысль, хвалили ее остроумие и смеялись вместе с нею, над чем она хотела. Она была недостаточно образована. Я видел ясно, что ей дали какое-то неправильное воспитание. Она знала греческую азбуку (откуда?) и не знала, что лекарство пишется через «е».
Один раз я даже вздумал протестовать, сказал, что греки не носили тог, потому что тога – одежда римская. Но все сначала непритворно удивились, услыхав звук моего голоса, а затем дружно захохотали, громче всего – Лея, и заявлено было, что я со своей ученостью и педантизмом неуместен – точно не все равно, хламиды или тоги носили какие-то допотопные люди?
И Лея опять осталась правой, а я, хотя и твердо знал, что воистину-то прав я, – полюбил ее еще больше за ее какую-то неприкосновенность и неуловимость.
Не знаю, впрочем, можно ли сказать, что я ее любил. Я ею восхищался и необыкновенно ее боялся. Первое время, если нам случалось оставаться вдвоем, я окончательно немел, в спине у меня холодело и являлось чувство, будто я тихо ползу вниз. Но она постаралась меня ободрить. Скоро я приметил, что в большом обществе она смеется над всеми, презрительна со всеми – и, конечно, не щадит насмешками и меня, а чуть останется со мной наедине – делается совсем другая, серьезнее, милее, даже ласковее. Я было начал этому радоваться, когда случайно открыл, что она с каждым вдвоем делается ласковее и милее.
Ей все были нужны, она решительно никем не брезговала. Они ей нужны были, поскольку каждый мог ее любить. Это я понимал, но думал, что, хотя этого никто никогда не узнает, я, по существу, нужнее других, потому что, наверно, никто не обижал ее так, как я.
Все были нужны, – так я говорил себе, но порою казалось, что, в сущности, ей никто не нужен. Я стал пренебрегать своими занятиями – так пристально и серьезно изучал я характер этой девушки. Я радовался, когда видел ее ласковость с другими – потому что скоро выучился угадывать за всякой ласковостью – смех, злобу и презрение. Только если она ко мне делалась добра – я не видел дальше доброты и начинал ей верить.