Наше знакомство с наладчиком на этом не закончилось. Спустя два дня я снова встретил его на обеденной прогулке – он приветливо улыбнулся мне как старому приятелю и поинтересовался причиной моего присутствия на Новодевичьем, столь, по его наблюдению, частого. Улыбка у него была приятная, в длинных волосах едва наметилась платиновая седина, а манера речи, несмотря на некоторую туманность, располагала к общению. Даже чрезмерная худоба и едва уловимая нескладность походки переставали тревожить мою бдительность, когда я смотрел на его лицо. Оно было примечательно тем, что состояло исключительно из серых внимательных глаз, крупного твёрдого носа и примиряющей улыбки – все остальные приметы, стоило отвести взгляд, соскальзывали с лица Георгия, как смытый грим, не оставляя в памяти следа, так что мысленно восстановить его портрет у меня никогда не получалось.
– Гулять на кладбище – редкая привычка, – заметил мой новый знакомый. – Всё равно что бродить по крышам. Но там щекотно нервам, а тут… – Он вздохнул полной грудью и отстранённо улыбнулся, не изображая погружение, а действительно погружаясь в безмятежность, как Аякс в жаркой пыли деревенской улицы.
Я хотел объяснить, что это всего лишь стечение обстоятельств, обусловленное местом службы, но промолчал – всё же статус обладателя редкой привычки приятен нам, и мы, по большей части, склонны расценивать упоминание об этом как комплимент. Человек падок на бескорыстную лесть, а сомневаться в том, что в словах обходительного наладчика нет корысти, не было причин.
– Впрочем, класть силы жизни на то, чтобы сберечь нервы от тревог, – дело, природе нашей не угодное, – добавил Георгий, возвращаясь из безмятежного странствия в юдоль.
И далее развил мысль, вскоре непринуждённо выведя её на главную тревогу человека – страх. А именно – страх боли.
– Но ведь стремление уберечься от этого страха дало нам морфин, новокаин и прочие медицинские заморозки. – Я искренне хотел постигнуть его логику. – Что неугодного для человеческой природы в анестезии?
– Физическое страдание мы расцениваем теперь исключительно как унижение, – вздохнул сокрушённо Георгий. – Будто оно не способно ни облагородить, ни возвысить, а годится лишь на то, чтобы свести нас к звериному состоянию, к потере пресловутого людского облика. Так, может быть, и есть, когда физическая боль невыносима…
За беседой я не заметил, как мы оказались у семейной могилы Тютчевых. Чёрный гранит, благородный, посеревший от времени мраморный крест с резьбой, никакой помпезности. Достоинство сопровождало поэта и за гробом. Мы постояли недолго у креста в молчании.
– Но если вспомнить, – продолжил наладчик, когда мы двинулись дальше, – то все инициации в традиционных культурах без этого, без физической му́ки то есть, никогда не обходились. Без неё – никуда. А если так, то можно ли боль понимать как унижение, и только? Конечно, для слабых духом так понимать её удобней. Потому что есть повод объявить боль вне закона и с чистой совестью, не стыдясь малодушия, через чудодейственный укол от неё улизнуть. А между тем разве не страдание есть мера всех вещей? Разве не оно – главная жила жизни? Но человек из раза в раз обманывает страдание – теперь и в зубе у него бур дантиста орудует без боли, и занозу ему из пальца вытащат во сне. Глупо спорить: с одной стороны, хорошо…
– А есть другая? – не утерпел я.
– Представьте себе – есть. И если не забывать о ней, держать на счету, то получается, что человек, обманывая себя таблеткой или шприцем – не говорю уже про эвтаназию, – обходит изначальные условия сделки.
– И что?
– А то, что уловками обойдённые страдания будут предъявлены нам во всей красе потом, как предъявляют приставы судебное взыскание. Тут-то декоративные иллюзии и рухнут. И благолепие выдуманных законов жизни с треском полетит в тартарары. – Наладчик ненадолго замолчал, демонстративно ловя ухом кладбищенскую тишину. – Вообще, если хорошенько прислушаться, треск – самый характерный звук, издаваемый несущими конструкциями человечника. И не только теперь, а во всей исторической ретроспективе.
Позже, смывая под краном мойки ортофосфорную кислоту с алюминиевой печатной формы, перфорированной с двух краёв, точно кадр гигантской киноплёнки, я думал о Георгии. Отработав своё на валу «Ромайора», формы эти шли в утиль – прежде их по строгому учёту сдавали в специальную контору, но строгость нашей жизни понемногу сменялась небрежным равнодушием, и теперь формы копились в углу моего печатного царства, составленные в приличной высоты стопку. (Одна сметливая дама, технический переводчик с английского и владелица садового участка в Пупышеве, уже заговорщицки шепталась со мной, прося передать ей эти, по её наблюдению никем теперь не учитываемые, формы с формулами, диаграммами и столбцами запёкшегося текста, – она собиралась хозяйственно использовать их в качестве кровельного материала, поскольку пришла пора перекрывать крышу её дачного скворечника.) Итак, Георгий. Бесспорно, он был умён, интересно мыслил и оставлял впечатление о себе как о человеке, знающем ответ на вопрос, который тебе ещё не пришло в голову задать. Он и сам представлялся мне своего рода вопросительным знаком, на который смотришь через лепёшку линзы, и знак этот, непропорционально увеличенный выгнутым стеклом, шевелится благодаря лёгкому дрожанию руки. (Где ваша родина, сны? Вы такие чудны́е…) Кроме того, Георгий обладал способностью ловко выхватывать из воздуха стремительных мух, умел различать металлы по запаху и мог похвастать редкой фобией – он боялся клоунов. У меня не было случая в последнем убедиться, но я поверил ему на слово. Кто-то не найдёт в этих свойствах ничего привлекательного, меня же они манили, и теперь я ловил себя на том, что ищу с наладчиком встречи. И я действительно искал.
Мы прогулялись по кладбищу ещё пару раз – по-прежнему сталкиваясь случайно, невзначай, без всякой договорённости, хотя я каждый раз теперь, отправляясь с поспешно прожёванным бутербродом в утробе под буйную зелень некрополя, невольно выискивал взглядом на его тенистых тропинках нового знакомого, – после чего решили, что уже достаточно присмотрелись друг к другу, чтобы наконец обменяться телефонами.
– Застой – это время, когда читать и мечтать интереснее, чем жить, – извлекая из воздуха пролетающую мимо муху и тут же милосердно отпуская её на свободу, изрёк наладчик в одну из этих встреч. – Когда я смотрю на мрачные и злые улицы сегодняшнего города, я думаю о том, что всё самое страшное и безумное, что только может прийти человеку в голову, не просто возможно на этих улицах, но именно на них в голову и приходит. – И для окончательной ясности добавил: – Поэтому я не на Невском, а на кладбище.
Что сказать: это была позиция, ничем подобным я похвастать не мог. Лично мне нравился пьянящий ветер нежданной оставленности, брошенности в обессмысленной пустоте бытия, звонко продувавший мне мозги, как, бывает, нравится вкус экзотического фрукта, который пока ещё не предъявил вам потаённого в его пряной мякоти яда и не расстроил ваш северный, привыкший к огурцу и селёдке желудок.
– Мир болен временем, а у времени голод на перемены, – ловя ноздрями крупного носа недоступный мне дух не то покосившейся, траченной ржой чугунной оградки, не то бронзового завершения чьего-то надгробия, сообщил Георгий в следующий раз. – Но если земля щедра, а боги милостивы – зачем что-то менять? И зачем нам деньги, если в жизни нет радости?
Я подумал, что до сих пор толком ничего не знаю об этом человеке, и поинтересовался у Георгия, чем он занимается.
– Механик владеет секретом движения, – ответил он с таинственной улыбкой. – Стеклодув знает форму своих вздохов. – Он улыбнулся шире. – Поэт пощипывает души. – Под улыбкой обнажился оскал. – Я призываю в голову царя.
Мне всегда было интересно, как бы мог описать пейзаж и наполняющий его воздух зверь, доведись ему сделать что-либо подобное, – его чувства острее, реакции стремительней, восприятие инако. Взять хоть кошек. Известно, что они способны видеть гостей из иного мира. Много раз я сам замечал, как Аякс ощеривался на пустоту или что-то караулил у щели плинтуса, то пугаясь и с шипением отстраняясь, то вновь приближая к логову нежити морду с яростно дрожащими усами. Похожим качеством зрения, мне кажется, обладал и Георгий. Он тоже видел потусторонние объекты, но был сдержаннее Аякса в демонстрации отношения к ним. Об этих способностях свидетельствовали некоторые замечания и высказывания Георгия, которые я поначалу принимал за фигуры речи, в то время как на самом деле (я понял это позже) он выражался буквально, без ухищрений.
Однажды он говорил о том, что тоска по империи, то и дело накатывающая могучим валом на человеческий род, по природе своей не более чем тоска по долговременной красоте, что долговременную красоту нам могут обеспечить только теократии, деспотии и подобные им формы об-устройства социума, и если принять это за истину, то выходит, что призыв к либерализму и народовластию по существу – преступление против эстетики. Равенство не угодно Богу, поэтому у людей разные судьбы, а у ангелов – чины. Презревший различия отрицает Бога. Отрицающий Бога отрицает и душу, полагая, раз не будет души – не будет и ада. Но и рая тоже не будет. Придёт хаос, смешение ада и рая на земле. Однако в условиях свободной конкуренции ад в мире людей неизменно побеждает.
Я попытался оспорить его заявление в части взаимосвязи деспотии и долговременной красоты, призвав в свидетели камни Эллады, но он лишь усмехнулся – действительно, рабовладельческие демократии не самый корректный аргумент. Потом Георгий нахмурился и сказал, что картина впрямь нехороша – всё настолько смешалось, что сегодня миром наравне с живыми правят мёртвые, а стихийное бурление жизни, столь обольстительное для многих, не более чем свидетельство разлома, через который в нашу жизнь, некогда отстроенную по законам иерархии, хлынули энергии хаоса.
– Мёртвые соблазняют живых, и живые начинают жить по правилам мёртвых, – сообщил он. – Несмирённых мёртвых, исполненных как ярости зла, так и злого равнодушия.
Положение дел с его слов выглядело так. Весь необъятный мир – не более чем арена, пространство тяжбы созидающей гармонии с инерционной силой первозданной неурядицы. Наш человечник – частный случай этого вселенского борения. Божий замысел о соразмерности, созвучии, согласии творения требует от людей соблюдения законов, отступление от которых наполняет симфонию созидания визгами и скрежетом дотварного хаоса. Как в музыке простор дозволенности ущемлён для звуков законами самой природы музыкальности, за пределами которой – какофония и вой, так и свобода человека ограничена законами гармонии людских сообществ, и нарушение их тут же обретает форму бреши в стенах, пожара на чердаке, провала перекрытий человечника. Мертвецам эти земные беды милы и лакомы – через них приходит к людям содом, тяжёлый мрак и ад, от гноя которого, опившись им, покойники тучнеют. А покойников в мире, как известно, куда больше, чем живых. Кроме того, в каждом человеке с рождения живёт мертвец, и именно потому люди беспрестанно искушаемы сладостью свободы, превышающей пределы гармонии их мира, – ведь питательный гной этой кощунственной свободы столь угоден внутреннему трупу, вечно его вожделеющему, но не способному им насытиться, что за него он, этот труп, готов отдать всё, что есть в человеке живого. («И в итоге преждевременно довести человека до встречи с последним доктором, – усмехнулся Георгий. – Я имею в виду патологоанатома».) И дабы ад не победил на вверенном нам кусочке мироздания окончательно, дело личной истории каждого человека – смирить в себе мертвеца. Но сегодня в людях покойники особенно сильны – нынешний
– Заметьте – статус мертвеца неуклонно меняется, – сказал Георгий. – Теперь ему не строят величественных обиталищ, теперь у нас одно пространство на всех. Возможно, если и дальше всё пойдёт так, как идёт, покойники… настоящие, бесповоротные покойники, – уточнил он, – легитимно вольются в нашу жизнь и даже займут в ней видные руководящие места. Да, собственно, они их уже занимают. – Наладчик озабоченно насупил незапоминающиеся брови и выхватил из пустоты муху. – Весь фёдоровский пафос науки – я имею в виду бесконечное продление отмеренного срока и воскрешение отцов – не более чем уловка гроба. Ведь отменить смерть значит уравнять её в правах с жизнью, сплавить жизнь и смерть в одно, сделать жизнь после смерти реальностью наших будней. Присмотритесь: если ещё сравнительно недавно лабораторное чудовище доктора Франкенштейна внушало живым только отвращение и ужас, то теперь какой-нибудь универсальный солдат – покойник, которого оживляют сейчас в лаборатории Голливуда, – спаситель и защитник человечества. И потом, вот это, на стенах, – что это? «Цой жив»… Как же жив, если мёртв?
Тут я не мог не возразить – мне лично казалось, что жизнь налаживается. Не всё, конечно, идёт по маслу, но в условиях борьбы «с инерционной силой первозданной неурядицы», как выразился мой консервативный собеседник, это вполне нормально.
– Мы словно под стёганым одеялом сидели, – воодушевлённо трубил я, – мы задыхались и наконец решились, вылезли. Оглянулись – и вот вам: мир вокруг ярок, светел, полон движения и чудес – сникерсов и фанты. Чувствуете, как легко нынче дышится…
– Как перед смертью, – сказал наладчик Георгий. – Смиряйте свой внутренний труп, молодой человек. Я помогу вам. Спастись возможно только так. – Он посмотрел задумчиво в пространство. – Если вообще спасение возможно.