Он уже начинал задыхаться. Пока Накамура продолжал осыпать его ударами, он сосредоточенно рылся в памяти, вновь перебирая всех положенных в лазарет, поправляющихся, занятых исполнением легких обязанностей. Накамура бьет его по этой щеке, потом по другой, а он снова считает, сколько в лазарете больных… наверное, человек сорок… кого при надлежащем уходе можно было бы перевести на легкий труд (пока он будет оставаться очень легким), и тогда примерно такое же количество самых крепких легкотрудников можно было бы включить в рабочие бригады. В общем, получалось четыреста шесть. «Да, – подумал он, – это самое большее, сколько можно набрать: четыреста шесть человек». И все же он понимал, пока Накамура все хлестал и хлестал его по лицу, что сегодня этого не хватит. Придется выдать Накамуре гораздо больше людей.
Майор Накамура, так же внезапно, как и начал, прекратил его лупцевать и отошел в сторону. Почесав бритую голову, майор поднял взгляд на австралийца. И впился в него глазами, вглядываясь в самую глубь зрачков, австралиец ответил ему тем же, и в таком обмене взглядами оба выразили то, чего не было в переводе Фукухары. Накамура дал понять, что во что бы то ни стало настоит на своем, а Дорриго Эванс в ответ напомнил, что они лица равные и он не уступит. И только после того, как молчаливая перепалка наконец завершилась, вновь возобновился торг на этом базаре жизни и смерти.
Накамура назвал число: четыреста тридцать человек – и уперся. Эванс бушевал, держался твердо, опять немного побушевал. Но Накамура уже стал неистово расчесывать себе локоть и теперь говорил с натугой.
– Это повелевает император, – перевел Фукухара.
– Я понимаю, – сказал Дорриго Эванс.
Фукухара промолчал.
– Четыреста двадцать девять, – сказал Дорриго Эванс и отдал поклон.
Итак, сделка на этот день была заключена, началось дело этого дня. Дорриго Эванс тут же попробовал сообразить, выиграл он или проиграл. Игру он вел, стараясь изо всех сил, и каждый день проигрывал немного больше, а счет в проигрыше шел на жизни.
Он прошел к Стене Плача, положил недужного у бревна рядом с остальными больными и уже направился было в лазарет отбирать годных для работ, как вдруг почувствовал: что-то он потерял или не туда положил.
И повернулся кругом.
Дождь, пеленой накрывавший бревна, шпалы, упавший бамбук, железнодорожные рельсы и сколько угодно всяких неодушевленных предметов, теперь точно так же змеей опутывал труп Крохи Мидлтона. Дождь лил всегда.
9
– Твоя, а? – спросил на складе Баранья Голова Мортон, кивая Смугляку Гардинеру на кувалду, когда заключенные разбирали свои орудия. У него были громадные ручищи, точно тиски, и голова, о которой он сам говорил, что она еще ухабистей, чем дорога сиднейского пригорода Роузбери. Имечко ему досталось не по виду, а по детству, проведенному в Квинстауне, отдаленном городке при меднорудных шахтах на западном побережье Тасмании, на земле, равными долями составленной из тропических лесов и мифов, где в былые времена семейство его было до того бедным, что могло позволить себе питаться лишь бараньими головами. Его ласковость в трезвом виде могла соперничать лишь с его неистовством, когда он бывал пьян. Драться он любил, и стоило ему напиться, как он принимался задирать всех возвращавшихся из отпуска в Каире землекопов, сколько их помещалось в автобусе. Когда ему сказано было молчать в тряпочку и сидеть смирно, он обернулся к Джимми Бигелоу, презрительно тряхнул головой и уложил всю бездну своего отвращения всего в восемь слов, не считая обращения: «Из мышей ни за что не получится крыс, Джимми».
– Крохина, – ответил Смугляк Гардинер.
Кроха когда-то пометил лучший молот в лагерной коллекции, вырезав наверху рукояти «К», чтобы он или Смугляк узнавали инструмент каждое утро.
– Это лучшая колотушка, – сказал Баранья Голова Мортон, знавший толк в таких делах. – Ручка малость расщеплена, зато долбило на добрый фунт тяжелее.
И пока у Крохи оставалась сила, а они работали, как при сдельщине, инструмент так и оставался лучшей кувалдой. Благодаря ее тяжести каждый удар имел добавочную силу, она вгоняла пробойник крепче и глубже, что помогало Крохе со Смугляком выполнять норму раньше. Просто надо было быть таким здоровяком и силачом, как Кроха, чтобы знай себе поднимать кувалду да аккуратно ее опускать.
– Он думал, что она помогает, – сказал Баранья Голова Мортон, дожидаясь, пока Смугляк Гардинер возьмет молот.
Впрочем, теперь всем им ясно: не то важно, чтобы сделать работу, а то, чтобы выжить и в этот день. Смугляк Гардинер слишком слаб, чтоб час за часом махать тяжелым молотом, да еще и каждый раз удерживать его, чтоб падал аккуратно и бил по железному пробойнику точно и чисто – удар за ударом. Теперь он подыскивал молот полегче, молот из бесполезных и бочком-бочком спешил прочь, старался и себя не ударить, и того, кто держит пробойник, старался сохранить силу, чтоб хватило на следующий удар, старался еще один день пережить.
– Помогла ему в могилу сойти, – буркнул Смугляк, подбирая себе легкую кувалду с болтающейся головкой.