Костя с готовностью тотчас сбросил одежду и, сверкая белыми ягодицами, скрылся в душном чреве бани, Герасим стащил с себя пропахшую потом, заскорузлую под мышками рубаху и, заранее крякая от предстоящего удовольствия, присоединился к сыновьям. Сильно пахло распаренной, смолистой сосной, братья уже плескались друг в друга из деревянной шайки и радостно взвизгивали. Герасим сказал "а ну, поберегись!", зачерпнул ковш квасу из деревянного ведерка и шибанул его на раскаленные камни печи под дымящийся огромный котел с горячей водой. Костя с братом, повизгивая, ничком съехали на пол под лавку, а Герасим, посмеиваясь, хватая широко открытым ртом пахучий, раскаленный пар, полез на широкую полку у самого потолка, там он, охая и ворочаясь, долго лежал, истекая десятью потами и чувствуя, как все легче и легче становится тело, как приятно горит кожа и светлеет тяжелая от кузнечной гари голова, ои то и дело требовал от сыновей пару погуще, и то Костя, то Васек срывались с места, плескали квасом на раскаленные камни, подбрасывали заодно смолистые или березовые поленья в огонь, заглянула в баню Евдокия, ошарашенно охнула от ударившего в лицо, в глаза яростного, жгучего пара.
- Ну оглашенные, ну оглашенные, - заругалась она, отскочив от двери подальше. - Да вы тут живые хоть, а?
- Дверь! Дверь! Дверь! - завопили в несколько голосов из бани, и Евдокия, торопливо приказав сыновьям вымыть головы с мылом, прихлопнула тяжелую, разбухшую дверь.
Герасим напарился до изнеможения, и от этого удивительно облегчающего хлебного пара он, казалось, даже изнутри весь высветлился от копоти и сажи, въевшихся в кожу за неделю, лицо очистилось и неузнаваемо побелело, когда уже терпеть было невмоготу, он расслабленно спустился вниз, зачерпнул ведром из бочки холодной воды и с отчаянным гоготом вылил на себя, с восхищением любуясь отцом, братья забились в самый дальний угол, опасаясь, что холодная вода достанет и до них. Васек, впрочем, и тут отличился: выбрав момент, он подскочил к бочке, зачерпнул ковшом воды и вылил себе на голову. Тысячи холодных пронзительных игл вонзились в его тело, он хотел закричать, но судорогой перехватило горло, и он лишь удушенно захрипел, Герасим подхватил сына на руки, увесисто шлепнул его по спине, и после этого к нему вернулся голос. Все рассмеялись, а больше всех сам Васек, и когда понемногу утихомирились, началось самое главное. В ход пошли распаренные, горячие березовые веники, вначале Герасим, сдерживая тяжелую руку, легонько похлестал сыновей, и кожа у них на спинах и по бокам нежно заалела, затем Герасим улегся на лавку ничком, и братья в два веника хлестали его изо всех сил, а он, охая и постанывая, все просил их трудиться поусерднее и не жалеть ни собственных рук, ни веника, ни его спины и кожи. После Герасим еще парился на полке, а затем, обмывшись сам, обмыл сыновей, и все стали одеваться.
Васька Герасим поставил на лавку, вытер его полотенцем, натянул рубашонку, у Васька кружилась голова, ноги стали слабыми, словно набитые пеньковыми хлопьями. Беззастенчиво рассматривая большое, в самой поре, по-мужскому размашистое тело отца, Васек чувствовал некоторую робость и удивление и в то же время испытывал безотчетную гордость, что у него такой большой и сильный отец.
- Бать, а бать, а я как вырасту, тоже такой буду? - спросил он, прикладывая горячую ладошку к широченной отцовской груди.
- Еще лучше будешь, - подтвердил Герасим и, взглянув на старшего, Костю, сопевшего рядом и все старавшегося залезть в ставшие узкими холщовые штанишки, засмеялся от хорошего настроения после бани, от радости жить и иметь вот таких сыновей. - Вы оба еще больше меня вымахаете, пообещал он. - Ну, давай, давай, давай выметывайся, а то еще матери побаниться надо. Темнеть скоро начнет.
В этот вечер Васек заснул прямо за столом, не допив молоко из кружки, Костя, сидевший рядом, уже готов был растолкать его, но мать перехватила его руку, и Герасим бережно отнес заснувшего сына на постель, у Васька во сне было встревоженное и какое-то стремительное лицо, он в это время, словно ласточка, несся, то взлетая высоко над землей, то опускаясь к ней так, что распластанными руками задевал шелковистую, мягкую траву, то вновь с жутким и сладким замиранием сердца взмывал вверх, к самым облакам. И это состояние восторженного, захватывающего дух полета продолжалось чуть ли не всю ночь.