«В то же лето бысть мор страшен в людех в Новегороде Великом, и в Ладозе, и в Русе, и в Порхове, и в Пскове, и в Торжьку, и в Тфери, и в Дмитрове, и по властем их; и толь велик бысть мор, яко живии не успеваху мёртвых погребати, ниже доволни бяху здравии болящим служити, но един здравый десятерым болем служаще, и мнози двори пусти быша, а во ином един человеех остася или два, а инде едино детище. Болезнь же сицева бысть людемъ: преже яко рогатиною ударить за лопатку или противу сердца под груди и промежи крил, и разболевся начнеть кровию хракати, и огнь ражжет, по сём пот иметь, потом дрожь иметь, и иметь ходити по всем съставом человечим недуг той; железа же не единаче, иному на шии, другому на стегне, овому под пазухою или под скулою, или за лопаткою и в паху, и на инех местех, и в болезни той полежавше с покаанием и с маслом, мнози же и аггельска образа сподобившеся, от житиа отхожаху; сице бо милосердие своё и казнь с милостию людем своим посла» (29, 163—164).
В охваченных чумой городах и сёлах помимо вопросов медицинского свойства возникали проблемы моральные. Всем было ясно, что, ухаживая за больным и занимаясь его погребением, можно заразиться самому. Одни, рискуя жизнью, выполняли свой долг милосердия. Другие предпочитали держаться подальше от заражённых, даже если это были близкие родственники. Эта моральная проблема существовала с древних времён. Её отметил ещё древнегреческий историк Фукидид (V век до н. э.), рассказывая о чуме в Афинах. Историк Церкви Евсевий Памфил (III век), повествуя о чуме, охватившей Римскую империю в I веке н. э., противопоставляет эгоистичному поведению язычников жертвенную готовность христиан, для которых смерть была лишь переходом в лучший мир:
«Весьма многие из наших братьев (христиан), по преизбытку милосердия и по братолюбию, не жалея себя, поддерживали друг друга, безбоязненно навещали больных, безотказно служили им, ухаживая за ними, ради Христа, радостно умирали вместе. Исполняясь чужого страдания, заражались от ближних и охотно брали на себя их страдания. Язычники вели себя совсем по-другому: заболевавших выгоняли из дома, бросали самых близких, выкидывали на улицу полумёртвых, оставляли трупы без погребения — боялись смерти, отклонить которую при всех ухищрениях было нелегко» (11, 262).
Летописец словно обрывает свой рассказ о распространении эпидемии в 1417 году упоминанием города Дмитрова. Отсюда до Москвы оставалось всего около 60 вёрст — день пути для всадника. От Дмитрова шла большая дорога на север, вдоль рек Дубны и Сестры, к Волге, а далее в Тверь. Эпидемия шла проторённой дорогой, следуя за купеческими обозами и тропами богомольцев. Но, судя по всему, в Дмитрове мор был остановлен. Перепуганная Москва на сей раз осталась жива. Свирепые заставы, где бросали в огонь всякого заболевшего или просто пытавшегося тайком обойти заставу, сделали своё дело. Мор отступил, словно усмехнувшись: «Я ещё вернусь!»
Чуму прогнали лютые морозы. Но морозы тоже собрали свою страшную дань. Летописец говорит об этом в своей обычной лаконичной и внешне бесстрастной манере: «Тое же зимы мнози людие от мраза изомроша, студёна бо была зима велми» (29, 163).
Прошло три года. Ужасы мора стали забываться, но смерть сдержала своё обещание вернуться. В 1420-е годы она широко разгулялась на северо-востоке Руси:
«В лето 6928 (1420) бысть мор силён на Костроме и в Ярослале, в Галиче, на Плёсе, в Ростове, почен от Успениа Богородици; и тако вымроша, яко и жита бе жати не кому. А снег паде на Никитин день и иде 3 дни и 3 нощи, паде его на 4 пяди, и потом съиде, и потом мало кто что съжа, и бысть глад по мору» (29, 195).
Чем больше был город, тем больше людей толкалось на его торжищах, тем сильнее была опасность чумы. И самым уязвимым в этом отношении был, конечно, Новгород. Страх заставил новгородцев запереть ставни и сидеть по домам. Но где найти спасение от подпольных крыс?
В 1421 году мор вернулся в Новгород под руку с голодом: «Того же лета и глад бысть в Новегороде... Тое же осени септявриа в 8 почя быти болезнь коркотная, и на зиму глад бысть» (29, 166). Связь голода и мора вполне понятна: обессиленные голодом люди были лёгкой добычей для болезни.
В путанице летописных известий один и тот же по времени мор порой упоминается дважды под соседними годами. Распутать эти хронологические узлы не мог порой и сам летописец, собиравший сведения для своего труда из разных источников. Но, кажется, летопись даёт верный интервал: за рассказом о море 1421 года шёл более пространный рассказ о море следующего, 1422 года: «В лето 6930 глад бысть велик по всей земли Русской и по Новгородской, и мнози людии помроша з голоду, а инии из Руси в Литовское выидоша, инии же на путех с глада и з студенаго помроша, бе бо зима студёна, инии же и мертвыа скоты ядяху, и кони, и псы, и кошкы, и люди людей ядоша, а в Новегороде мёртвых з голоду 3 скуделницы (братские могилы. —