Ласкер-Шюлер начинала как художница. В 1902 году вышел первый сборник ее стихов; она продолжала работать и как график, иллюстрируя свои книги. Но обеспеченное существование ей никогда не давалось. Она была и осталась бедной, часто впадала в крайнюю нужду, жила, постоянно кочуя, в дешевых гостиницах. В 1913 году в газете появилось первое воззвание поддержать поэтессу; под ним стояли громкие имена — Сельма Лагерлёф, Рихард Демель, Карл Краус, Арнольд Шенберг{116}
.«Да не устанем мы, — писал Карл Краус, — снова и снова напоминать этой глухонемой эпохе, осмеивающей все подлинно оригинальное, об Эльзе Ласкер-Шюлер, ярчайшем явлении современной немецкой лирики, избирающей самые непроторенные пути».
Пятнадцать лет спустя, во времена Веймарской республики, Арнольд Цвейг пояснял:
«Прочертить для себя в стороне неуклонную линию жизни и тихо прожить ее, написать прекраснейшие стихи, самые свободные и простые строки целой литературной эпохи и ни при каких обстоятельствах не допускать различий между жизнью и поэзией — на такое была и осталась способна эта женщина. В наше насквозь обуржуазившееся время она кажется чем-то ненормальным, монстром — настоящим поэтом».
Это и стало ее неотвратимой судьбой. Создавая не только свою поэзию, но и — по законам ее — свою жизнь, она сама существовала в символически преображенной ею реальности, принимавшейся некоторыми за парение в облаках. Ласкер-Шюлер знала мир, в котором принуждена была жить, знала она и своих братьев по духу и союзников.
«Художников, жертвующих собой ради справедливости, — писала она, — можно пересчитать по пальцам. Благоговейно преклоняю я колени перед моими скромными друзьями, поэтами-мучениками, apostata[47]
. Двое из них — Густав Ландауэр{117}, этот новый Иаков, и подобный архангелу Левине{118} — пали жертвами созданной ими «Баллады избавления». А еще двое поэтов уже многие годы томятся в неволе — Эрих Мюзам и Толлер. Эти четверо подвижников любви, пренебрегших всем внешним блеском и любивших ближнего как самого себя и даже больше себя, — наши короли. Их можно критиковать как угодно, но их честный кровоточащий стих заслуживает вечного уважения. Он стал их смертным приговором».А потом шла странная, полная глубокого смысла фраза:
«Поэту легче создать мир, чем государство…»
У нее не стало родины еще до того, как ее принудили бежать из Германии. Несколько лет она прожила в Швейцарии — в нужде не большей и не меньшей, чем для нее обычная. Потом уехала в Палестину, в Иерусалим, город ее мечтаний, но это не был Иерусалим ее стихов. Здесь, в совершенно чуждом ей мире, появилась последняя книга ее стихов, «Мой голубой рояль», где в заглавном стихотворении были такие строки:
Она скончалась за несколько месяцев до исхода войны, семидесяти пяти лет отроду. До конца жизни писала она стихи, посвященные матери, родителям, своему единственному сыну, умершему молодым. Голос ее был по-прежнему тихим: никогда ее поэзия не знала крика, теперь же она скорее шептала: «Святую растоптали вы любовь. / Подобье божие! — / Убили равнодушно».
За двадцать лет перед этим она написала в одной статье:
«Мой плач не европейский и не христианский, мой плач — хор из вздохов многих, многих, многих поэтов. Где преклонить нам свои головы, посадить в землю свои создания?..»
Она похоронена у Елеонской горы.