Затем наступает момент, когда ряды расходятся достаточно для того, чтобы латинское «ars» дало рождение двум различным словам. Поначалу это разделение существовало ради удобства. В сторону «техники» мы отбросим ручной и материальный труд, необходимый для нашей физической жизни (изготовлять, охотиться, собирать, потреблять), чтобы подчеркнуть в культуре конечный продукт
, результат этого труда по разработке. Тогда корзина, платье и книга будут называться культурными объектами, а ремесло корзинщика, ткачество и книгопечатание — техникой. Эту стадию еще можно обвинить в определенной терминологической путанице, унаследованной от старых классовых и ценностных разделений между производителями — рабами или крепостными — и потребителями — людьми свободными или представителями свободных профессий. Но фактом является то, что, затушевывая различие между техникой и культурой, разумеется, в описательном, а не в нормативном смысле слов — мы видим, что культура как нравы и обычаи некоей группы людей (без ценностных суждений) легко вырисовывается из-за субстанциальных различий в рамках приобретений, которые накапливает и передает человечество после неолита в двух совершенно несходных областях. А именно — начиная с промышленной революции, происходит растущее расхождение, из-за разлада в ритмах эволюции, между хорошо укорененными и относительно устойчивыми культурными сферами (язык, кухня, обычаи, религия) и устройствами мобильными и вовлеченными в ускоренное обновление (паровые машины, электричество, электроника и т. д.). Наши технические системы проявляют тенденцию занимать все более обширное пространство (они распространяются по всем направлениям), но срок их существования становится все короче; а вот наши культуры — т. е. совокупности форм, жестов и воспоминаний, предоставляемых каждым обществом в распоряжение его членов, — образуют реальности большой продолжительности (слабо изменяясь во времени), оставаясь в существенных чертах вписанными в одну и ту же территорию (при большом разнообразии в пространстве). Так, в Пекине, Кейптауне и Лиме в 2000 г. мы обнаружим те же эскалаторы, те же катодные трубки, автомобили и телефоны, что и в Париже. Зато парижанин ощутит себя в крайне чуждой обстановке в Пекине из-за китайских иероглифов и пользования палочками для еды, в Кейптауне — из-за того, что негры поют gospel[57] во время церковной службы, танцуя враскачку, а в Лиме — из-за того, что кивок индейца он примет за согласие, но тот будет означать «нет». Если бы наш путешественник попал в Пекин, Лиму или Кейптаун в 1900 г., он не удивился бы ни одной из банальных и не престижных инноваций, которые стали нам очень хорошо известными (настолько, что мы больше не замечаем их характер искусственности), но его бы озадачили вчера, как озадачивают сегодня, те же иероглифы, та же кухня и та же жестикуляция, которые внушали бы ему то же ощущение странности. Мнемотехника, какой являются наши типы письменности, стабильнее наших машин. Логосиллабическая система (холистическая, а не атомистическая запись слов), которой пользуются китайцы, осталась без изменений на протяжении тридцати пяти веков. Вот где подлинная китайская стена, с которой сталкивается западный мир с его латинским алфавитом! И функция ее состоит как раз в том, чтобы поддержать особую коллективную идентичность (даже если придется застопорить модернизацию). С другой стороны, мы видели уличную демонстрацию корейцев в Сеуле (1999) против проекта нового ввода китайских иероглифов в официальные документы, и чтобы сохранить хангыль, их собственную систему письменности, бастион их национальной идентичности в столкновении с китайским и японским миром.