Он обошёл пруды, дробившие в подвижном чёрном зеркале огни ярко освещённого подъезда театра «Современник», удивился обилию мелькавших у берега уток. Вернулся к метро. Медлил – уезжать не хотелось. Здесь, на ступеньках, тоже толпилась молодёжь, его, неподвижно стоящего, обходили как нечто неодушевлённое, ни один встреченный им взгляд не задержался на его лице. И тут он увидел распахнутые стеклянные двери кафе, зажатого плотно стоявшими вокруг магазинчиками. Да, конечно, надо чего-нибудь выпить, иначе до предела сжатая внутри пружина разорвёт на клочки.
Там было тесно. За низкими пластиковыми столиками на мягких креслах, обитых кроваво-красным дерматином, молодёжь угощалась пивом. Там Дубровина раздражало всё – громкие голоса, треск мобильников, сладкое вино, которое он закусывал липким пирожным. И даже – улыбавшаяся девушка за буфетной стойкой. Он зачем-то попросил у сидевших рядом соль, хотя солить ему было нечего. Его услышали лишь с третьего раза, не удивившись, подвинули солонку и тут же забыли о нём. Будто его не было. Вино не помогло, а пружина требовала освобождения, и он вдруг услышал собственный голос:
– Слушайте, молодёжь, что вы всё кричите? Неужели нельзя потише разговаривать?
На него воззрились с изумлением. Щуплый паренёк, подвигавший солонку, сказал ему:
– Тишины захотелось? А ведь тишина, папаша, только на кладбище.
Дубровин не помнит, как вцепился в отвороты его куртки, как сорвал с кресла на пол, крича: «Хамы! Все вы хамы!» Очнулся на затоптанном полу, лёжа лицом вниз, в тесном проходе меж столами, от резкой боли – ему заводили за спину руки. В роящихся над ним голосах чаще всего звучало слово «псих», и ему хотелось ответить им, что совсем нет, это они психи, утратившие способность замечать рядом сидящего человека. Но ответить не получилось – возле своего лица он увидел плохо вычищенные казённые ботинки дежурившего у метро милиционера.
В отделении, сидя за решётчатой перегородкой, он вначале требовал аудиенции у начальника, обещал привлечь внимание прессы к милицейскому произволу, грозил пожаловаться самому министру внутренних дел, но, услышав в ответ: «Да хоть в Кремль!» – неожиданно успокоился.
Выпустили его только утром.
– Ты не можешь представить, как мне, в конце концов, стало легко! – смеясь, рассказывал Дубровин. – Я сделал для себя открытие – понял психологическое состояние террориста-смертника. Его эта жизнь не принимает, и он идёт её взрывать… Понимаешь?.. Со мной что-то подобное произошло, я вдруг возненавидел почему-то того худого маленького паренька, на которого накинулся. Возненавидел толпу у метро. Причём я ведь, ты знаешь, никогда в жизни ни с кем не конфликтовал и не дрался. Никогда! Ни с кем!
Он помолчал, видимо, удивившись собственному признанию.
– И напрасно, наверное… Пережить такое ощущение бездны!.. Полёта в никуда!.. После этого и умереть не жалко.
Дубровин опять засмеялся.
– Ну, да ладно, – сказал, оборвав смех. – Уеду я сегодня… Буду звонить… А жасмин жаль, вырубили под корень!.. Как цвёл, помнишь?.. И какая там жизнь была!..
Больше он Потапову не звонил.
Там свежо и просторно
«Пойдёмте ко мне, молодой человек…» – сказала она ему на пустынном пляже. И – уже в комнате: «Не смотри на меня, зажмурься…» Эти слова потом несколько дней слышались ему в пёстром многоголосье городского рынка, где он по утрам подрабатывал переноской ящиков.
А был тот первый день сереньким, море – тихим, ни плеска, ни шелеста, ровное сизовато-тусклое полотно, отсвечивающее оловом. Принимался моросить дождик, но сил, видно, у него не было, угасал тут же. Пляж, по которому брёл Юрик, слегка прихрамывая, пустовал, только мок под дождём, возле ступенек спального корпуса, забытый лежак. По соседству, в старом парке, подступавшем к пляжу разлапистыми эвкалиптами и пятнистыми платанами, кричали сойки – резко, будто ссорились. И скрипела под ногами галька. Этот скрип расступавшихся под сандалиями камешков Юрик любил – его хромота здесь была почти незаметна.
Здесь он воображал себя ловким и мужественным, способным одним пронзительным взглядом исподлобья остановить какого-нибудь наглеца, посмевшего с усмешкой взглянуть на его долговязую фигуру в белом летнем плаще и не совсем ровную походку. Здесь ему мерещилось, будто в беседке сумрачного парка, под громадным платаном, в кроне которого сейчас галдели сойки, его ждёт девушка. Она тоже вся в белом – платье, шляпка, туфли; она протягивает к нему руки, а губы шепчут: «Ну, почему ты так долго не приходил?!» – «Служба», – ответит коротко, ведь не может же он посвящать её в мужские дела, связанные к тому же с некоторыми неприятностями.