Горько стало на душе у Владимира Васильевича. Кажется, не успеет он написать то заветное, к чему стремилась его душа многие десятилетия. А может быть, есть еще время… Врачи говорят, что он наделен богатырским здоровьем, желудок и кишки барахлят порой, но диета поможет ему продержаться еще какое-то время, необходимое для завершения столько лет вынашиваемой книги, – если б он столько времени не потратил на издание книги, статей и писем Марка Антокольского… А потом вечер его памяти… Только-только поставил памятник на могиле Антокольского, как пришлось заниматься изданием книги Н.Н. Ге… Как же было отказаться? Одиннадцать статей написал о нем, вся жизнь замечательного художника прошла перед его глазами… Согласился, конечно. И вот упущено время, ведь пришлось готовить тексты, потом читать корректуру… Вроде бы совсем освободился от такой работы, как тут же попросили подготовить избранные сочинения Чаадаева. Тоже нельзя было отказаться… Пятьдесят лет прошло со дня смерти замечательного философа, а сочинения его все еще были запрещены. Конечно, отказаться не мог от еще одной возможности показать свою оппозиционность русским «держимордам», столько лет не разрешавшим издавать сочинения друга Пушкина. Пришлось и этим заняться. Собрал все сочинения, собрал отзывы современников о Чаадаеве, составил полную библиографию всего написанного о нем и сдал в типографию… Ох, громили ведь типографии, как бы не пропала с таким трудом собранная рукопись. Время такое, что всякое может произойти, по-пробуй-ка восстанови все это заново…
Владимир Васильевич перебирал лежавшие на столе пакеты и пакетики, на которых чаще всего были поставлены год, число и месяц, вынимал листочки, с трудом разбирал написанное и с горечью в душе возвращал листочек на место. Потом брал другой пакет, вынимал листочки и поражался смелости и точности высказанных мыслей…
«Да, ничто не довлело надо мной, мог себе позволить… Сколько ж у меня накопилось материала, большого и малого, записано и намечено на лоскутках и листочках бумаги! Пропасть! И ведь как легко восстановить, когда такая-то отдельная мысль пришла мне в голову, при каких обстоятельствах. Есть и целые разработайные программы, стройные и довольно законченные, уж не говоря о двух параграфах вступления, вполне законченного… Неужели всему этому суждено пропасть? Нет, а почему все это должно погибать? Все зависит теперь от меня, от моего здоровья, а силы уходят, чувствую это. Лекарства и режим продлят мою жизнь, доктора говорят, что и кишки и желудок приведут в полный порядок, только, дескать, слушайся нас… И вообще не устают повторять: «А у вас атлетическое здоровье, богатырская натура, все у вас цело и невредимо: сердце, легкие, печень, селезенка, мозг – все в образцовом порядке и сохранности, нигде ни малейшего изъяна и зазубринки, силы все тоже налицо…» Да, лукавые эскулапы, хотелось бы им верить, но сам себя не обманешь, сколько уж раз случались приступы непонятной болезни: без всякой боли, без всякого предваренья вдруг чувствую у себя во рту какой-то растолстевший с гору, ставший неуклюжим язык, хочу говорить – язык не слушается. А между тем голова совершенно свежа и светла, работает верно и правильно, без малейшей задоринки… Ну, Бог милостив, авось поймет, что главного-то я еще и не завершил в своей жизни, авось продлит мои дни… Но буду работать только над «Разгромом», выношенным, заветным…»
Стасов перебирал свои пакеты и пакетики, раскладывал по годам, что-то пытался писать, но тут же с досадой останавливал бег своего пера: тревожное душевное состояние вовсе не располагало к творческой работе. Как же начинать что-то серьезное, когда через два-три часа придут гости? А вдруг что-то еще не слажено для вечера? Конечно, он несколько дней занимался организацией банкета, но ведь сколько непредвиденного и неожиданного может возникнуть…