Константин Николаевич Леонтьев
«…мысль моя о разрушительно-космополитическом значении тех движений XIX века, которые зовутся «национальными», мне самому давно уже казалась столь поразительною, что я в известном вам сборнике моем («Восток, Россия и Славянство») не счел и нужным даже подробно ее развивать. Я полагал, что и так она всем будет понятна, – стоит только указать на нее. Однако в этом я ошибся, как видно. Оказывается, что нужно больше фактов, больше примеров…»
«Наши войска отступили из Керчи и сдали ее без боя союзникам 12 мая в 55-м году.Я пишу на память, нигде и ни о чем не справляясь; но я уверен, что не ошибся, что это случилось именно 12 мая.Есть вещи, которые до того поражают нас, что мы их забыть не можем, если бы даже и хотели. Поражают они радостью или горем; торжеством или страданием – все равно; забыть их невозможно…»
«Летом 1868 года все мы, нижнедунайские консулы в Галаце, Измаиле и Тульче, получили через министерство иностранных дел по экземпляру литографированной записки судебного следователя одной из восточных губерний о бегстве из этой губернии старовера Александра Иванова Масляева, находившегося там под присмотром местной полиции, и об убийстве им с целью ограбления одной почти совсем слепой старухи, которая, по выражению записки следователя, была убийце благодетельницей.Подробности этого, изложенные в записке, представляли Масляева в непривлекательном виде…»
Константин Николаевич Леонтьев начинал как писатель, публицист и литературный критик, однако наибольшую известность получил как самый яркий представитель позднеславянофильской философской школы – и оставивший после себя наследие, которое и сейчас представляет ценность как одна и интереснейших страниц «традиционно русской» консервативной философии.
Перед вами – произведение, в наибольшей мере дающее представление о философской концепции Леонтьева – мыслителя, едва ли не первым провозгласившего понятие «особого места» России как страны, тяготеющей скорее к восточной, нежели к западной культуре, полагавшего либерализм и прогресс опасными и негативными и проповедовавшего «византизм», соборность, православие и возврат к допетровскому пути развития России.
«…Имя твое, Пембе, есть цвет розы, самого прекрасного из цветов… Так, засветив лампу, писал ночью в своей приемной молодой албанский бей Гайредин. Гайредин-бей был женат, а танцовщица Пембе приехала с своею теткой и с другими цыганами-музыкантами из Битолии. Гайредину было тогда двадцать шесть лет, а Пембе шестнадцать…»
«…Ровно десять лет тому назад в Константинополе, когда еще никто не знал его, кроме самых близких людей и товарищей по службе, – я сказал ему так:– Вы до того способны, князь, до того даровиты, что вам среднего в жизни ничего даже и не может предстоять. – Вы или будете знаменитым человеком… или…Он угадал мою мысль и досказал ее:– Или меня убьют?.. Не так ли?..»
«…В одном из последних номеров «Современных известий» напечатаны очень любопытные сведения о «женском вопросе в Японии».В этой Японии, недавно еще столь своеобразной и таинственной, а теперь, по-видимому, «бесповоротно вступившей» тоже на «всеспасительный» путь европеизма, умы заняты, между прочим, и женской эмансипацией, женской равноправностью и тому подобным. На многоженство начинают смотреть как на величайшую несправедливость, и японские дамы требуют себе права гражданского голоса на выборах…»
«…Афон имеет в настоящее время для нас двоякое значение. Одно его значение – чисто церковное, православное, рассматриваемое без всякого отношения к национальности населяющих его монахов; если бы русских и вовсе не было на Афоне, если бы число и влияние их с каждым годом не возрастало, то и тогда Афон, как Святыня Православия, имел бы значение для нас, как одна из главных точек опоры православной политики на Востоке. Но сверх того Афон хотя и медленно, но видимо русеет…»
«…Католики – христиане, а теперь настало такое время, что не только староверы или паписты, но и буддисты астраханские, мусульмане и скопцы должны быть для нас дороже многих и многих русских того неопределенного цвета и того лукавого петербургского подбоя, которые теперь вопиют против нигилизма, ими же самими исподволь подготовленного…»
«Я приехал в Тульчу раннею осенью. Погода была прекрасная; город оживленный и веселый. Смотреть на него с дунайского парохода было мне очень приятно; не потому, чтобы здания его были красивы или характерны; ничуть. С этой стороны Тульча очень ничтожна; она похожа на многие города Бессарабии, Молдавии и Новороссийского края… Все белые, штукатуренные, невысокие дома и широкие улицы; широкие улицы и белые дома. Одно и то же везде, и в этом однообразии нет ни стиля, ни красоты, ни какой бы то ни было архитектурной или живописной идеи…»
Не последнее по значению место в обширном литературном наследии писателя и мыслителя Константина Николаевича Леонтьева (1831–1891) занимает эпистолярий, до сих пор не собранный и не изданный в полном объеме. Одним из ближайших корреспондентов в последний период жизни К. Н. Леонтьева Василий Васильевич Розанов (1856–1919). Письма к В.В. Розанову К.Н. Леонтьева были впервые опубликованы журналом «Русский вестник» (1903). Среди лиц, упоминаемых в них — Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой, Вл. С. Соловьев и К. П. Победоносцев, И. С. Аксаков и Н. Н. Страхов, М. Н. Катков и В. П. Мещерский, А. М. Горчаков и Н. П. Игнатьев, старцы Афона и Оптиной пустыни, русские и греческие церковные иерархи, министры и дипломаты. Вступление, комментарии и послесловие В. В. Розанова.
Василий Васильевич Розанов , Константин Николаевич Леонтьев
Однажды на Афоне я разговаривал с отцом Иеронимом о тех неожиданных внутренних переменах, которые я в себе ощущал по мере того, как вникал всё больше и больше в учение Православной Церкви. Эти перемены и новые ощущения удивляли и радовали меня. Разговаривая так, я дошёл до мысли, что было бы полезно поделиться когда-нибудь с другими этой историей моего «внутреннего перерождения». Отец Иероним согласился, но прибавил: «При жизни вашей печатать это не годится. Но оставить после себя рассказ о вашем обращении — это очень хорошо. Многие могут получить пользу, а вам уже тогда не может быть от этого никакого душевредительства». Потом он, весело и добродушно улыбаясь (что с ним случалось редко), прибавил: «Вот, скажут, однако «а Афоне какие иезуиты: доктора, да ещё и литератора нынешнего обратили»...
«…Больше всех от гоголевского одностороннего принижения жизни освободился, я говорю все-таки, он же – Лев Толстой – и дорос сперва до военных героев 12-го года, а потом и просто-напросто до современного нам флигель-адъютанта – Алексея Кирилловича Вронского.О Вронском-то я и хочу поговорить подробнее и, между прочим, о том, почему нам Вронский гораздо нужнее и дороже самого Льва Толстого.Без этих Толстых (то есть без великих писателей) можно и великому народу долго жить, а без Вронских мы не проживем и полувека. Без них и писателей национальных не станет; ибо не будет и самобытной нации…»
"Но иные были поляки в Адрианополе, и иные в Тульче. В Адрианополе были львы и тигры эмиграции; здесь были гиены и шакалы ее. Там было барство военное, «хорошие» польские дворяне на турецкой службе, лихие офицеры Садык-паши, в красных фесках с кистями, шпоры, кривые сабли, красивые лица, красные мундиры, манеры хорошие, положение в обществе видное. Здесь на Дунае – жалкий пролетариат эмиграции, разночинцы какие-то, голодная шляхта, старые сюртуки без пуговиц, оборванные тулупы, худые сапоги, худые лица, неприличный вид. К моему приезду, впрочем, и этого рода поляков осталось в городе немного…"
«…Слух о тяжкой битве при Альме окончательно и искренно потряс его (читатель, конечно, убедился, что Муратов хороший человек). Тогда ни слезы милой Лизы, которая обнимала его и цаловала его руки, умоляя остаться, ни прелесть чувственной привычки к губам ее, плечам, рукам, одежде – словом, ко всему, еще так недавно чуждому и полному обаяния недоступности (женаты они были всего полтора года!), ни агрономия, ни оранжереи, ни диван – ничто не могло удержать его. И вот он ополченец!..»