Меня вдруг пронзило в самое сердце: плевать мне, как он ко мне относился. Я люблю его. Я люблю его, остальное не имеет значения. Впрочем, и он любил меня, по-своему. Я подумал, и больно было, что только сейчас, когда ничего не поправишь, — именно я не единожды нанес обиду ему. Да, да, кто первый сказал
2
Что потеряли — ценим.
С особенной силой и остротой.
Я шел по лесу, начало октября, сухой, солнечный день, не по-осеннему теплый; ржавый, золотой наряд, пурпурный, красный, Божественно красивый, непередаваемый словами, только идти, смотреть, пропускать через себя и чувствовать, как омывает душу. Это как музыка. Это как Рерих, или Ван Гог, или Левитан. Передать словами все эти цвета, миллионы форм, широчайший объем, небо вверху, прозрачный, чистый воздух, и все это вместе, в сочетании и взаимном переплетении — невозможно. Это то же самое, что взять и повесить на стену поцелуй. Очей очарованье — всё, больше ничего. Я представил, Пеликан идет рядом, мы делимся впечатлениями. Но его больше нет! Я стал смотреть для него тоже, но как-то мельком, урывками, мой взгляд обратился внутрь. Я увидел отчетливо две сцены — одна голицынская, другая коряжемская — потом так ясно вспомнилось все с самого начала, и я стал рассказывать, не знаю, похоже, временами вслух, плохо видел красоту кругом, шел через лес и рассказывал, рассказывал как помешанный.
Иногда я вздрагивал, рывком возвращаясь в сию минуту. И пугался: недоставало мне на самом деле рехнуться, известно, тихое помешательство не лечится.
Меня угнетало ярмо, врасплох надетое на меня Антониной. Ее я хотел повидать. И книги она попросила мои. Но Бакланы… Спросонья — и тут она еще добавила сокрушительный удар — даже не догадался отговориться какой-нибудь выдумкой. Я хорошо относился к Бакланам в прошлом мы дружили. Обида? может быть, но вряд ли: все устоялось давно. Какой-то принцип справедливой целесообразности говорил мне, что не надо по первому звонку срываться и ехать, к тому же на его юбилей. Завтра ехать — не нравилось мне это. Не нравилось, неприятно было. Я ей сказал:
— Ну, если они хотят, чтобы я приехал, — они пусть скажут. Ты-то чего?
— Да, да, сейчас. — И подошел Баклан, нейтральным голосом объяснил, как доехать. Одним этим фактом, что я внимательно слушаю и записываю его объяснения, я будто связал себя словом, согласился. А при этом, плохо соображая, угрюмо сказал:
— Антонина убила меня…
— Чем?
— Ну, Пелик… Чего ж вы не сообщили мне?
— Я сейчас уже не помню… Была суета. Мы тоже не сразу узнали.
— А потом?
— Ром, ты знаешь, к старости склероз динамично прогрессирует… Трудно вспомнить, как было… — И тон его, мне показалось, недовольный. У мужика праздник, а ему суют под нос, возобновляют похоронные воспоминания, да как бы еще не к случаю:
Ему и раньше тяжело бывало со мной. Неуютно. Конечно же, это Бакланиха и Антонина затеяли. А может, одна Антонина, провинциалка чертова, не подозревая ни черта, — и им неловко было откровенно объяснить ей.
Закончив с ним, я попросил позвать мне опять Антонину. Мне показалось, он пошел на кухню к Верке — так звали Бакланиху — и в своей обыкновенной покладистой манере, с усмешкой, мягкой и уступчивой, пеняет ей: вот, мол, навязала мне этого типа. Всем настроение завтра испортит, твой любимчик. Да нет, ответила она, все будет хорошо, не волнуйся. И Глеб немедленно перестал волноваться, но что-то чуть-чуть нахмуренное осталось во взгляде — но тоже быстро улетучилось.