Зима выдалась морозной, голодной. В конце декабря стало известно в столице о бунтах в Олонецкой губернии. Император, прочитав бумаги, ощутил прилив ярости: он только начал избавление России от пороков предшествующего царствования, двух месяцев не прошло, а остановлен рекрутский набор, освобождены невинные из тюрем — чего же еще? Первой мыслью было — поставить Суворова во главе десятка-другого полков, повелеть утвердить порядок. Но вспомнились слова Новикова в день похорон, взгляд. Суворова посылали уже против бунтовщиков, но то было в прежнее царствование, ныне бунты невозможны! И он приказал Алексею Куракину, месяц назад назначенному генерал-прокурором, принять меры к увещеванию олонецких крестьян.
Новогодние праздники — Петрово наследие — император любил. Пасмурным утром последнего дня года, хрустко протаптывая дорожку нападавшим в ночь снежком, он напряженно додумывал ночную не то мысль, не то грезу. В голове гудело слегка, слова не складывались, пересыпаясь беспорядочно. Но Павел улыбался счастливо, со смешком дергая щекой от колючего, стоящего морозно воротника, зная твердо: еще до начала развода успеет вспомнить то, от чего так радостно ночью забирало сердце. Но прозвучали трубы, брызнула снежная пыль, и он забыл за суетой вахт-парада все.
Утром 2 января, на докладе генерал-прокурора, Павел спросил его об олонецких делах. Куракин, не отошедший еще с новогоднего веселья, беззаботно ответил было, что все устроилось наилучшим образом, но император, дернув щекой, потребовал бумаги. Их у прокурора быть не могло, потому как в Олонецкую губернию он еще не отписывал, и ответа оттуда, само собой, не получал. Разом переменившись лицом, он заговорил, косясь в сторону, о том, что бунт еще не притушили, однако государя тревожить повода не было, через день-другой все успокоится. Посерьезнев разом, Павел спросил резко, какими войсками располагает губернское начальство. Обеспокоившись невнятными ответами Куракина, оборвал его на полуслове:
— Довольно! Дело серьезным становится. Десятью днями ранее хотел я уже Суворова ставить во главе войск. Заготовить указ!
Куракина прошиб холодный пот. Если государь приблизит Суворова, да еще так, едва ли не генерал-прокурору в опалу, один Бог знает, что выйти может. Фельдмаршал к дворцовой жизни непривычен, а может, просто хитер сверх меры, дурачка из себя строит — так или иначе, договориться с ним дело непростое. У Павла же только попади в милость, верит всякому слову. Конечно, все быстро может наоборот обернуться, да ведь Суворов и за неделю фавора такого натворит….
— Государь, опасаюсь, как бы лекарство не опаснее болезни оказалось. Полководцу Велизарию император Юстиниан повелел бунт усмирить, а потом принужден был триумфатора сего от себя удалить, потому как доверием монаршим Велизарий возгордился сверх меры…
— О чем это?
— Ваше величество, вопреки воле вашей, приказом выраженной ясно, без поводов для сомнений, Александром Васильевичем штаб его, по штату военного времени, до сих пор не распущен. Ныне же им по приватным делам прислан в Санкт-Петербург адъютант, капитан Уткин, в чем служебной надобности не было. Если так он ныне поступает, что будет, когда незаменимость свою увидит?
— Довольно.
Павел сжал зубы. Едва две недели минуло, писал Суворову, поздравляя с Новым годом, звал в Москву на коронацию. Нигде нет верности… Он отпустил Куракина, стал у окна, глядя задумчиво на медленно падающий снег. Стояло безветрие, сквозь редкий снег видны были далеко четко дымящиеся над крышами трубы, экипажи, сворачивающие на Миллионную. А перед дворцом замело следы полозьев, мостовая лежала гладкой и ровной.
На разводе, раздраженный бестолковостью офицера, Павел вырвал у него эспантон и, скомандовав хрипло, прошагал через плац перед строем, прислушиваясь к хрустально-четкому шагу за спиной, обернулся, подозвал побледневшего офицера:
— За неспособность вы достойны разжалования в рядовые и шпицрутенов. Солдаты ваши хороши. Передайте цесаревичу и Лямбу: из службы вы выключены.