Читаем полностью

Эта книга (написал он в посвящении) — твоя, Мария Кодама. Нужно ли говорить, что в мое посвящение входят сумерки, олени в садах Нары, одинокая ночь и многоликие зори, общие острова, моря, пустыни и парки, то, что уносит забвение и преображает память, пронзительный крик муэдзина, смерть в Хоуквуде, книги и гравюры? … Отдать можно только то, что уже отдано. Отдать можно только то, что принадлежит другому[3].

Пока мы с Катей пытались определить, на каком языке написаны выбитые на камне строки, мимо прошел молодой человек с сыном в коляске. Малыш показал на голубя, важно выступившего им навстречу, и засмеялся, пуская пузыри, в уверенности, что именно он привел птицу в движение.

Четыре слова на фасаде обелиска оказались на англосаксонском. «And Ne Forthedan Na». «He следует бояться».

Поодаль на дорожке кладбища появились двое. Подойдя к пустой скамье, они остановились, помешкали, затем решили сесть. Женщина села на колени к своему мужчине, лицом к нему.

Слова на обратной стороне были на древнеисландском.

«Hann tekr sverthit Gram ok leggr i methal theira bert». «Он берет меч Грам и кладет его обнаженным между собою и ею»[4]. Это предложение взято из древнескандинавской саги, столь любимой Кодамой и Борхесом; они годами не переставали с ней играть.

У самого основания обелиска, там, где трава, написано: «От Ульрики — Хавьеру Ота-рола». Ульрика — имя, данное Борхесом Кодаме, а Хавьер — имя, данное ему ею.

Жаль, подумал я про себя, что мы не принесли цветов. Потом мне пришла идея: вместо цветов оставить одну из кожаных перчаток.

Приближался садовник на своей газонокосилке. Слышен был шум двухтактного двигателя, пахло свежескошенной травой. Не знаю другого запаха, так тесно связанного с началом: утро, детство, весна.

Память об одном рассвете.Стихи Марона и Фроста.Голос Маседонио Фернандеса.Любовь и словадвух-трех человек на свете.Верные мои талисманы, но иони не помогут от тьмы,о которой лучше молчать,о которойпоклялся молчать [5].

Я засомневался. Перчатка лишь создаст впечатление, будто ее кто-то обронил. Смятая черная оброненная перчатка! Этим ничего не выразить. Забыть об этом. Лучше прийти в другой раз с букетом цветов. Каких цветов?

Бездонная, вневременная роза,Господень дар безжизненнымзрачкам[6].

Катя вопросительно взглянула на меня. Я кивнул. Пора было уходить. Мы медленно пошли назад, к воротам, не произнося ни слова.

Нашли вы, кого искали? — спросил садовник-босниец.

Да — спасибо вам, ответила Катя.

Родственник?

Да, родственник, сказала она.

На улице перед театром было тихо, закрыта была дверь, видевшая полет скворца. Мой мотоцикл стоял рядом с Катиным мопедом. Она пошла за шлемом. Собираясь надеть свой собственный, я вытащил перчатки. Там оказалась только одна. Я посмотрел еще раз. Только одна.

Что такое?

Перчатка пропала.

Ты ее, наверно, обронил, давай вернемся, тут совсем рядом.

Я рассказал ей о том, что было у меня в мыслях, когда мы стояли у могилы.

Ты его недооценил, заговорщически сказала она, сильно недооценил.

Пока мы смеялись, я засунул оставшуюся перчатку в карман, а она забралась на сиденье. Почти все светофоры горели зеленым, и скоро мы очутились за Роной; город оставался позади, дорога, ведущая на перевал, петляла. Теплый воздух пробегал по моим рукам, Катя ныряла в виражи. Я вспомнил, как недавно она процитировала Зенона Элейского в отправленной мне эсэмэске: «Все движущееся — не там, где оно есть, и не там, где его нет»; для меня это — определение музыки.

Наша — особого рода — музыка продолжалась, пока мы не достигли Коль-де-ля-Фосиль.

Там мы остановились и спешились, чтобы посмотреть вниз, на озеро, в сторону Альп и на Женеву — город с его многообразием жизней.

Из сборника «Блокнот Бенто»

Я хочу рассказать вам историю о том, как отдал японскую кисть для каллиграфии, седо. О том, где и как это произошло. Кисть подарил мне друг-актер, ездивший в Японию, поработать в театре но.

Я часто ею рисовал. Сделана она была из конского и овечьего волоса. Когда-то эти волоски росли из кожи. Может быть, поэтому, собранные в кисточку с бамбуковой ручкой, они так живо передают ощущения. Когда я рисовал этой кистью, то создавалось впечатление, будто она и мои пальцы, легко ее держащие, касаются не бумаги — кожи. Мысль о том, что бумага, на которой рисуют, подобна коже, содержится в самом этом выражении — «прикосновение кисти». «Одно-единственное касание кисти!» — так называл его великий рисовальщик Ситао.

История происходила в муниципальном бассейне одного известного, но не шикарного, парижского предместья, который я, бывало, регулярно посещал. Я приходил туда ежедневно в час дня, когда большинство людей обедали, так что в бассейне было не так людно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже