Читаем полностью

Вечером Хагенштрем велел срубить елку для рождественской ночи и установить в парадной зале на первом этаже. Когда солдаты внесли ель и стали забивать комель в крестовину, обнаружилась одна загадка. В еловый ствол намертво вросла небольшая икона без оклада. Позвали унтер-офицера. Хагенштрем взял топор и осторожно отпилил доску от ели. Она была черна от потеков смолы, и все ж таки на ней был различим лик православной мадонны — богоматери. Видимо, когда-то ее варварски прибил к стволу. (Правда, отверстия от гвоздя унтер-офицер не нашел.) Этим все и кончилось. Хагенштрем мог бы бросить эту находку в печь, но что-то остановило нашего лютеранина.

Застолье кончилось быстро, во втором часу ночи, сказалась общая усталость.

Ночью Хагенштрем несколько раз просыпался беспокойно, без всякой видимой причины, пока не понял, что виной тому густой запах ели. Он спал на втором этаже, в каком-то кабинете, где стоял лицом к стене портрет Сталина. Кабинет располагался прямо над залой, куда елка, отойдя от холода, надышала ароматом смолы и хвои. Он проникал до костей. Это был пьянящий запах детства. Хагенштрему сквозь сон мерещилась покойная мать, рождественские игрушки, шоколадные орехи с марципаном в золотой фольге, стеклянные гномы в гуще иголок, свечи, хлопушки… это так не вязалось с войной, что он просыпался и видел, что весь залит лунным сиянием. Окно было задернуто лишь наполовину, часть шторы была оборвана. Заслонившись рукой луны, Хагенштрем лежал на диване, и мысли его бессвязно блуждали, он думал о том, что фаустианская мощь Германии позволяет ей иметь зло на посылках, что сатана в горсти бога может приносить победы человеческому духу, что суть русской натуры слишком пресна, ее бог — целомудрие, а в этом мало мощи. Так он постепенно снова засыпал… Германская анима облетала парк. И это была не душа, а дух. Суровый мужской дух, отмеченный порочной красотой и отягощенный двумя великими, чисто немецкими страстями: тягой к власти и тягой к самоубийству, ведь мужское начало не могло рожать. От его горнего полета не падала ни одна снежинка с кончика хвои. Духу Германца была открыта вечность, и он видел парк во все времена — цветущий и снежный, живой и мертвый, во всем протяжении роста от семени до трухлявого пня во веки веков. Населенный всеми жившими призраками, русскими юношами и старухами, девушками и стариками. В этой туманной толпе одни виделись резче и рельефней, другие — сливались с лунными бликами. Иногда можно было разглядеть темную розу в руке. Они продолжали жить сами по себе, и за полетом тевтонской тени следил (ладошка козырьком к глазам) только лишь юродивый Володя в рубище и полевом венке на голове. На ладони его чернела красным рана.

Парк переливался волнами времени.

Две красоты смотрели глаза в глаза. Символ одной — полная свобода — пища человека; символ другой — только ограниченная пища свободы. С высоты ночного полета вечный парк был похож (как и всегда) на поверхность моря; на зеленые валы была наброшена пятнистая тень-сетка в расплывах пены. Один за другим бежали к берегу шипучие гребешки весеннего цветения. Одна за другой разверзались воронки тлена и смерти… Хагенштрем ворочался во сне. Утром ему стало жаль спиленные деревья. Ведь он был лесничим и дерево уважал больше человека.

Дитрих Хагенштрем застрелится через полтора года, когда его часть попадет в окружение под Гатчиной; в последнем письме домой он напишет о том, что история германца — это упражнения в самоубийстве. Письмо он не отправил, боясь полевой цензуры. Он вполне мог бы сдаться в плен; ему, младшему офицеру инженерного тыла, легче других было поднять руки вверх. И все же он, не дожидаясь развязки, выбрал: пуля в лоб. Когда его труп наспех зарыли в землю Русланда, другой немецкий солдат — его друг — Лебрехт Мауэр сказал, что за всю войну Дитрих не убил ни одного человека, кроме себя. Но это будет еще через полтора года, а пока Хагенштрем сел в головную машину, и колонна тяжелых «оппелей» повезла сосновую рощу вон из Аннибалова парка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже