А народ все кричал! И парад шел по снежной площади, девочки с факелами, мальчики с цветными бумажными фонариками, с игрушечными ружьями — теперь ружья будут только игрушечные, а из настоящих сделают садовые решетки, — и гирлянды воздушных шаров колыхались в синеве на морозе, и лопались с треском от ударов солнечных копий, и со всех церквей доносился красный и малиновый колокольный великий звон и перезвон, звуки схлестывались в морозном дыму, радужные обертоны рассыпались над толпой, искрили в синем небе то россыпью белых, взмывших с крыши голубей, то стаей ворон, то алмазной снежной крупкой, сыплющей из набежавшей на Солнце тучи, — и дудели и гремели золотыми тарелками духовые оркестры, а музыканты грели закрасневшие негнущиеся пальцы на морозе горячим дыханьем, и ярче всех сияли дынные и яблочные купола Храма, возвышавшегося над площадью подобно восточному царю, окруженному визирями в ярких разноцветных тюрбанах и с опахалами, и она обняла взглядом весь сверкающий зимний мир под ярким Солнцем, и раскинула руки, чтоб обнять его руками, — рук не хватало, и она обернулась к Нике и крепко обняла его.
И их губы нашли друг друга.
А народ на площади закричал еще громче, еще неистовей: “Слава!.. Слава!..”
И засияли на Солнце золотые кресты, как золотые рыбы, и небо вылило на них ушат синей холодной воды, и звонче ударили, смеясь, колокола, и это был светлый праздник — Рождество, вон и черная огромная ель посреди площади виднелась, вся украшенная, вся наряженная, усыпанная блестками и серебряными дождями, увешанная шишками, хлопушками, апельсинами, мандаринами, нугой и орехами, — а на самой верхушке елки торчал, бросая в толпу золотые лучи, золотой лимон китайского Императора: он подносил ей его на тарелочке, и, наверно, она в рассеянности сунула его в карман, да и забыла, да так и привезла сюда. А те, кто елку на площади украшал — дети, священники, офицеры и придворные дамы — выкрали у нее из кармана халата золотой лимон и взгромоздили на макушку черной ели, чтоб все думали, что он настоящий, и мечтали взобраться на елку, и похитить его, и отрезать кусочек, и положить в индийский, с вареньем, крепкий чай. А может, это было Крещенье, и Водосвятье, и батюшка в длинной золотой ризе ходил меж толпы, окунал священную щеточку в ведро с Святою водой и брызгал на руки и лица, очищая, благословляя, снимая грехи.
— Сними с меня мои грехи, Ника.
Она положила ему руки в перчатках, опушенных собольим мехом, на плечи, поверх кителя, трогая эполеты кончиками пальцев. Ее вишневые на морозе губы светло улыбались. Глаза горели, как два черных Солнца.
— Твои грехи снимаются с тебя, Лесси, дорогая.
Он поправил руками маленькую золотую корону, горевшую в солнечном ясном свете у нее на голове, на мерлушковой шапочке, надетой сверху оренбургского кружевного пухового платка, вывязанного умелицами на самых тонких и звонких спицах.
— Навсегда снимаются?.. Да?..
— Навсегда.
— Скажи мне… скажи мне, я забыла на чужбине… как называется Храм?..
Она кивнула на яркие апельсины и красные тюрбаны, сверкающие в снегу. В тот же миг басовый царь-колокол ударил с колокольни Храма, и над толпой полетел, поплыл мощный долгий низкий звук, будто сама промерзлая земля отозвалась и загудела, будто запели скорбно и басовито и немо, не размыкая губ, мычаньем, все те, кто лежал в русской земле, кто похоронен в ней от века был.
Ника, беззвучно смеясь, держа в ладони ее румяную щеку, глядел на нее.
— Неужели ты забыла?..
— Мне стыдно…
Он поднял голову, слушая подземный стон и звон.
— Храм Василия Блаженного.
Она вздрогнула.
Люди помнят о прошлом. Можно ли помнить о будущем?
— Василий… Василий… это Царское имя… это имя… значит… царь?..
Редкие снежинки лениво, медленно слетали на пуховый Царицын плат, на плечи в собольей шубке, на фуражку Царя и золотые витушки аксельбантов, на гудящую толпу, на тюрбаны и дыни куполов, таяли на скулах, стекали каплями по щекам.
— Эй!.. Проснись!.. Обкурилась. Так я и знал. Проснись! Если ты сдохнешь, господин мне задаст!
— Отстань… я не могу разлепить глаз… дай мне еще поспать!.. спать так сладко… так вечно…
Пинок в бок. О, подумайте только, что они себе позволяют, эти скоты. Так обращаться с ней. Она простонала, схватилась за ушибленное ребро, повернулась, приподняла зад на кушетке, пытаясь встать, сползти. Снова рухнула плашмя. Где я?! Бог весть. Плохо же ты просила у Христа в русской церкви, чтоб Он скорей прибрал тебя к Себе. Освободил бы тебя от круга сансары. Колесо земного бытия. Она устала. Она больше не может. Колесо чужбины, в коем перемалываются кости и сердца.
— Еще поспать…
— Вставай! Я оболью тебя водой!
Резкий окрик. Еще пинок — в зад. Кулак — в лицо.
— Спать будешь на том свете, собака!