Он помотал головой: мол, не надо, потом, и ты же видишь, я уже с дамой, я занят на эту ночь, — а тут из-под ног, как зимородок, выпорхнула кудрявенькая хозяйка, метнула взгляд на открытую дверь — это они уже добрели до номера девочки Курочки с выбитым зубом, — а там было темно, темень стояла, как в кладовой без окон, света не было, ах, как же это, какое упущенье, о, она сейчас все немедленно поправит, погодите, не сердитесь, — и хозяйка, подарив парочку обворожительной улыбкой, одной из лучших улыбок, вскинула белокурую, отяжелевшую от завитых кудрей головку и громко, звонко закричала, оглушительно, чтобы крик далеко слышно было:
— Э-э-э-эй! Ле-си-ко! Ты где, старая кошка! Иди-ка сюда, возьми фонарь, посвети в номере молодым!
Помолчала миг, вздохнула, озорно стрельнула глазками и добавила:
— А заодно и погляди, как они будут заниматься любовью! Соблюди традиции Ямато! У пары всегда должен быть третий… подглядывающий! Где жы ты! Живей шевелись!
Он больно сжал руку девочки с выбитым зубом.
Прямо на них из тьмы двигалась старуха — с большим бумажным фонарем в сморщенных коричневых руках, со слезящимися глазами, с обвисшей под старым кимоно козьей грудью. Фонарь в ее пальцах мерцал, вспыхивал золотом, гас, загорался снова. Пламя призрачно, жутко светило сквозь тонкую алую рисовую бумагу, собранную в сборки, в гармошку, озаряя снизу ее страшное, изрезанное то ли морщинами, то ножевыми шрамами, скуластое лицо.
Устаю за день. Господи, как устаю. Все косточки болят. Колено болит — к дождю болит, к снегу. А хозяйка знай кричит: Лесико да Лесико, вымой полы в номере у Фазанихи, подай гостям трубки, уже раскуренные, чтоб они их раскуривать не утруждались. Как я попала в этот дом?.. Я не помню… жила где попало, голодала, научилась красть. Меня излавливали с поличным, били по рукам. Потом торговки жалели меня, сами мне все с лотков давали. Я старалась жить скромно, тихо. Никого не обижать. Я и собак, кошек подкармливала, если у меня заводилась кроха. Я видела убийства в булошных, избиенья на верандах кафэ; я видела, как человеку заламывают руки за спину и ведут его меж других людей, приставив дуло револьвера к затылку. Зимняя Война еще не дошла до Вавилона, но ее ждали со дня на день. У всех было оружье. Жизнь человеческая ничего не стоила. Тем более — моя. Я нанималась поломойкой. О, это я умела делать хорошо. Я любила делать чистоту. Я сама постучалась в двери скромного борделя на Большой Пироговской улице.
Как вышло, что судьба совершила круг? Колесо… колесо сансары… Я уже не ждала перевоплощенья. Проходили годы, десятилетья, века. Я каталась внутри золоченой клетки, я, старый седой снегирь, думающий, что у него все еще розовая грудка. Я чистила, драила, мыла. Я кипятила воду для ванн, окунала туда девушек, мыла им спинки мочалкой, мыла им роскошные волосы шампунем, и они улыбались мне, высовывая личики из пушистой мыльной пены. Зеркала, отразите меня. Ну! Какое высохшее лицо. Я мало, плохо ела, и лицо постепенно коричневело, затягивалось черной паутиной морщин. А тут еще в борделе случилась резня. Везет мне, однако, на резню. Хозяйка задумала украсить интерьер в духе Ямато, наняла архитекторов, строителей, обещала заплатить им большие деньги, да, видать, не сдержала слово. Архитекторы купили налетчиков, чтоб отомстить. Эх и стоял в тот день в борделе дым коромыслом! Девушки визжали, бегали по лестницам, падали на пол на животы, прятались под кроватями и пуфами. Стрельба удалась на славу. Никого не убили, но подранили пятерых, и хозяйку в том числе. Попугали слегка. И нашелся среди наемных бандитов один, кто перестарался, слишком весело и резво играл ножом, я подвернулась ему под горячую руку, ну и… Когда он наносил мне по лицу удары ножом, я не кричала. Бестолку было кричать. Я умоляла его глазами: убей. Из какого золота, из какого сплава я сделана, что ни пуля, ни нож меня не берет?!
Чернота, провал. Повязки, бинты на лице. На старом лице старой бордельной уборщицы. И зачем за мной так ухаживают. Чай несут мне… варенье на блюде. Дали бы сдохнуть мирно. Отслужили бы панихиду.
После того, как с меня сняли повязки, я больше не гляделась в зеркала.
Старюсь? Ну да, это удел всего земного. Я знаю много восточных яматских молитв — моя старая память их сохранила. Я и по-русски молюсь — особенно в двунадесятые праздники: в Рождество, на Крещенье, в Пасху. Среди девушек много верующих. У каждой в комнатке — иконка. Бог их защитит. Они еще молоды. А меня?! На кой ляд я нужна теперь-то Богу?! Он выжал меня апельсинной долькой. Он проиграл до конца мою пластинку, и игла царапает по голому черному зеркалу. И там не отражается ничего. Пустота.
Только руки прижму к лицу, чтоб поплакать — а слез нет, и под руками — вроде бы еще живое: щеки, скулы, дряблые кожаные мешки, совиные подглазья. Смех смехом, а сейчас я стала похожа на того старика, на Юкинагу. С ним был еще мальчик. Да. Мальчик. Об этом нельзя думать. Запрещено. Да я и не вспомню, что за мальчик такой.