…ты нашел меня в притоне. Так глотай со мною вместе эту грязь. Я ее ногтями скребу. Языком вылизываю. Волосами мету. Потанцуем, говоришь?! Потанцуем. Согласна.
Сямисен орал и взвизгивал. Бедная Титоси, крошка. Сегодня повар Вэй Чжи принесет тебе в постель рису, обильно политого чесночным соусом. Кудами полагает, что чеснок и чай излечивают от всего, и даже от самого страшного. А что — страшное?! Вот оно, страшное. Это ты. Это твои руки. Это твои глаза, насквозь летящие в меня. Я рыба, и я насажена на кукан твоих глаз. И влажный, соленый морской хвост мой метет бордельную грязь.
Ты подхватил меня, будто бы действительно умел танцевать. Ни черта ты не умел. Ты наступил мне на ногу. Ты взбросил руки и разорвал на груди моей рубаху. Сосцы вывалились наружу, ткнулись в твою грудь мордами зверят. Зимний путь твоей груди. Почему она так холодна, столь огненная. Ожог от огня и льда неразличим. Холод. Тьма. Притон горит и кипит криками, пылью, высверками огней, захлебом хохота. Здесь роскошно, не правда ли?! О да. Я заплачу, не думай, у меня есть монеты. Нужны мне твои монеты. Ты же не из-за монет пляшешь со мной. Ты догадливая.
Он мгновенно, резко наклонился и ухватил зубами черничину моего соска. И отпрянул сразу — молнией.
— А!
Крик опоздал. Он уже улыбался мне.
Зачем ты это сделал. Затем. В прорези рубахи, меж мотающихся лохмотьев — твой живот. Станцуй мне, русская девка, в иокогамском борделе арабский, пустынный танец живота. Гляди. Вот пламя. Мой живот страшней лица. Мой живот лица угрюмее. По нему катятся слезы пота и соли. Стекают по гладкой коже, по волосьям в мрачную щель, во впадину, во тьму. Положи туда руку. Ты никогда не вплетала жемчуг в пряди тайных волос? Вплетала. И мужикам это нравилось?! Еще бы. Слюною исходили. Веди меня в танце! Не выпускай! Гляди, как я умею. Да умеешь и ты. Эк чем удивил. Я здесь такого навидалась. Ах, жемчуг. Благовоньями залить бы срам — до нутра. До кости, до крови. Чтобы ожглось изнутри. Чтобы наружу вырвалось пламя.
Ты положил мне руки на лопатки. Так кладут двух безумных щук в навечную сеть. Им не вырваться. Их через миг убьют — баграми по голове.
Рыбы без оглядки ныряют в океан. В дым и дрожь очумелой воды. В бездонье.
— Титоси! Титоси! Что смолкла, стерва!
Вздох. Стон. Визг сямисена.
Наш танец. Наш танец.
Ты искал меня в трущобах. Ты искал меня всю жизнь. Там, где я мела грязные полы. Где лопатила сугробы в ошейниках поземок. Где ложилась, хмельная, под дверь кабака, и луженая глотка ржала надо мною, и хромая нога давала мне пинка. Хочешь, я вылижу измозоленным языком всю твою плоть?! Ты страдал. Я же вижу. Ты выпачкался в грязи. Грязь облепляет нас. Нам не отмыться. Нам только осталось вылизать друг друга, как кутятам.
Вот я! Жмись ко мне ближе. Танцуй мне свою ярость. Несбывшееся. Вытанцуй до дна мне свое горе. Я вберу его в свой танец, так, как вбираю всего тебя — руки, глаза, губы, живот. Я царица терпимости. Я одна великая терпельница. Я танцовщица первой воли. Танцорка твоих костров.
— А ты тут весело жила?.. — Твои шепот ожег мне шею. — Весело тебе… было тут?.. Давно ты тут?.. веселишься…
Я обхватываю тебя крепче. Руки мои закидываются тебе за голову, за шею. Нагая грудь моя трясется перед тобой. Смешно мы танцуем, однако. Страшно. Над нами все хохочут, а взоры напуганные. Будто мы вот-вот умрем.
— До тебя… до тебя… я тут…
Голоса внезапно не стало. Колесом предо мною прошлась, заголяя ноги и срам, вся моя нищая, маленькая, как Титоси, жизнь.
До тебя — я в стольких выла глухим раструбом глотки. Они ведь не только потешались со мной… надо мной. Они мне были и надеждой. Я хотела любить, слышишь ли! Я хотела любить. Как можно любить в ошметках грязи?! В шлепках болотной жижи?! Именно там и можно. И я отмывала их от грязи. Понимаешь?! — я мыла их. Стольких мыла — черным и слепым стиральным мылом; то синим, то желтым, дешевым, то жутким дустовым, от клопов и вшей. А шла Война, и у ее солдат водилось много вшей, и от них заболевали солдаты и умирали, и на моих руках умер один, он болел тифом, он оглох, он бормотал в жару: Лесико, Лесико, ты одна, ты одна. А что одна? Я и без него знала, что я одна.
И к Иордани — по снегам — а снега в Ямато выпадают иной раз могучие, не слабже, чем у нас — таскала их на худом горбу. А Иордань сияла и мерцала светом небесным, перламутром ледяным, грудью зимородка. И я окунала их в прорубь, и крестила их, и молилась над ними, над их мотающимися в ледяной Иордани остриженными по-армейски, кудлатыми, лысыми бедными головами.