Ее губы дрогнули. Ее лицо подалось к его лицу. Она вздрогнула всем потным, всем надрожавшимся, напуганным телом, как загнанная лошадь, и отвернулась.
Он был трезв и серьезен. Она, смущенно отвернув лицо, смотрела в сторону, на грязный пол, на новую инсталляцию — таз, в тазу лежит мясорубка, вокруг таза плавают утки. Не живые утки, конечно, а охотничьи муляжи. Манки.
— Где ты нашел уток?
— На помойке. Один охотник умер поблизости, мальчишки разграбили его мастерскую. Он был и оружейник тоже. Куда делось оружие, не знаю.
— Оружейные мастера неплохо зарабатывают. Стань оружейным мастером.
— Спасибо. Я художник. Ничто не заставит меня перестать им быть.
Она вынула из сумки, болтающейся на плече, револьвер и положила его на мясорубку. Он не удивился.
— Зачем мясорубка?.. Ах да, уток же все равно застрелят и съедят. Пушка тут ко двору пришлась, правда?
— Нас всех застрелят и съедят. Проходи, что ты стоишь как вкопанная. Ты замерзла. Жалко шубу?
Она услышала, что он старается быть равнодушным. Ровный, трезвый голос, угрюмый взгляд. И внутри, внутри горячие тимпаны, бубны, бешеный огонь. «Я отвлекла тебя от работы, прости, я сама не знаю, почему я к тебе приехала. Мне надо домой. Мне надо отдыхать. У меня завтра репетиция. У меня послезавтра концерт. А я вот приехала к тебе. Потому что, понимаешь, мне совсем не к кому, ну совершенно не к кому податься». Как бы это молча сказать ему, не разжимая губ. Она вспомнила про Толстую Аньку и Серебро. Разве им все расскажешь. Они славные, добрые девки. Она обхватила себя руками за плечи, и тут ее мелко-мелко затрясло, будто она стояла под пронизывающим до костей ветром.
— Без выпивки не обойтись.
— Не надо. Прошу, не надо. Вскипяти мне лучше чаю.
— Чаю? — Он вскинул голову, скосил не нее узкий звериный глаз. Гонги забили в ее висках, забили бубны медными тибетскими колокольцами: цзанг-донг, цзанг-донг. — Тебе сейчас не чаю надо. Тебе нужно хорошей водки. Дай мне денег. Я пойду куплю водки и овощей. Свежих овощей. И я знаю, что тебе сегодня еще надо. — Опять ожог этих пристальных, зверье настороженных, цепких глаз. — Тебе нужно еще кое-что. И я тебе это сделаю. Не рассказывай мне ничего. Язык — дурак. Молчи. Будешь говорить только тогда, когда не сможешь не говорить. Ясно?
Она наклонила голову: ясно. Вытащила из кошелька стодолларовую купюру, протянула ему. Он исчез. Она осталась одна.
Одна, без него, она долго глядела на виселицу, на петлю троллейбусного ремня. Задумалась. Чуть не уронила локтем странную композицию из пустых водочных бутылок. Не услышала, как он вернулся. Ей показалось — он ушел и тут же пришел.
О чем она думала без него? Яркий софит под потолком бил в глаза, как на допросе. Тусклая маленькая лампочка, наверное, в двадцать пять свечей, горела над подобием настенного коврика, связанного чьей-то бедняцкой рукой из старых поношенных чулок и колготок. Она думала о том, что и она вышла из этого мира, вылетела, как бабочка из куколки. О богатых и бедных. О превратностях судьбы, кидающей человека, как щепку, от берега к берегу людского моря.
Еще она думала об Эмигранте.
И когда она думала о нем, ее сердцу становилось горячо и страшно.
Такое чувство ей было в диковину. У нее не было такого чувства, даже когда там, в Сибири, впервые, сопливой девчонкой, она потеряла девственность в крепких и циничных объятиях опытного вокзального и рыночного воришки Михея.
— Ты не скучала тут без меня? Выпей. Согрейся.
Она снова, как и в тот раз, следила, как он расставлял на обшарпанном столе стаканы, чашки, ставил на электроплитку, найденную, должно быть, на свалке, как и утки-манки, закаленный до бронзовости, закопченный чайник, раскладывал купленную закуску. Она не видела, что он купил. Она смотрела на его руки. Как они двигаются над столом, ходят, нарезают хлеб и мясо; как сгибаются крепкие пальцы, привыкшие держать кисть, сколачивать подрамники, натягивать холсты. Ее волновали его руки до того, что у нее вдруг колени начали подкашиваться, будто она не ела сутки.
Он кивнул на стакан. Быстро выпил сам. Странно, ей он налил совсем немного — на донышке, будто пожадничал.
Она усмехнулась, молча выпила. Смотрела на его руки. Она боялась посмотреть ему в лицо.
Он поднялся, посмотрел на нее странно, будто она была диковинная райская птица. Протянул руку. Взял ее руку. Стал стаскивать перчатку.
— Я хочу снять. Я хочу видеть твои руки.
Забавно, он тоже рассматривал ее руки. Взгляд художника. Взгляд человека, способного запечатлеть все на свете — и умереть.
Он стащил с силой сначала одну перчатку. Сжал ее холодную руку в своей. На миг переплел ее пальцы со своими. Он был совершенно трезв — Алла видела это.
Оттолкнул ее руки, словно они были колючие ежи. Сердце ее билось так гулко, что ей казалось — он слышит этот грохот под ее ребрами. Револьвер Зубрика. Ведь он заряжен. Эмигрант ведет себя как сумасшедший. Они оба сошли с ума.
— Мы будем пить… и есть?..
Ее голос прозвучал намеренно ледяно.
— Сначала мы будем курить.