Скажете, раньше тоже торговали, да еще бойко как?!.. Да, и ранее бывали времена… Бывали дни веселые!.. ах, громко, пардон, не буду… оглушил…
Я про другое пророчу. Я говорю вам истинно, что уже времена наступили, когда продавать будут плод во чреве матери; и мать будут убивать, чтобы извлечь из нее здоровый зрелый плод, готовый к рождению, и дорого продать; и жена будет рожать, чтобы из-под нее взяли младенца, рожденного ею в муках, и умертвили, для того, чтобы сделать из новорожденного человеческого тела снадобья, и теми снадобьями излечить и омолодить тех, кто на земле стал слаб и стар, но баснословно богат; и нежных мальчиков будут отлавливать, как карасей или осетров, и гнать гуртом на бойню, где каждая часть их нежного молодого тела пойдет на вес золота, заменяя отживший член богача, и будут их дарить друг другу на праздник, как драгоценную брошь или пустячную безделку, и будут меняться ими, развлекаясь, и будут истязать их безнаказанно, ибо нет ничего слаще ненаказуемого издевательства и пыток, причиняемых другому; и это все я вижу, провижу, чувствую и предчувствую, и что хотите вы со мной делайте, а это все так и будет. Или — уже — есть?
Страшные вещи я говорю, да?.. А вы не обращайте внимания. А вы не верьте. Хотите — верьте, хотите — проверьте. Думаете, старый Нострадамий соврет? До чего тихо! Аж в ушах звенит. Сижу у Храма Христа Спасителя, ночь, апрельская теплая ночь, слишком тепло в Москве для апреля, даже жарко. Звездочки в небесах яркие горят, как жемчужинки. Красив Божий мир! А человечек в нем — чертова скотина. Чего ему, суке, надо, человечку? Страстная неделя началась. В пятницу Его распнут. В субботу Он будет мертв. В воскресенье Он воскреснет.
* * *
Тяжелые, холодные руки лежали на его плечах.
На миг у него помутилось в глазах. И он перестал сознавать мир и себя в нем.
Потом, когда к нему вернулся разум, он прошептал голосом, дрожащим, как овечий хвост:
Кто… это?..
И незнакомый ему голос сказал сурово:
Витас Сафонов, обернись. За все ответишь. Сам написал свой Страшный Суд, сучонок. Только скамью подсудимых не написал. И себя на ней. Ничего, твой автопортрет впереди.
Он повернулся. Колени его подгибались. Перед ним стоял незнакомый ему человек. Старик. Высохшее лицо, жесткие скулы. Под скулами катаются желваки. Квадратный лоб. Подбородок чуть рассечен надвое. Черты грубого крупного лица словно вытесаны лопатой. Во мраке храма, подсвеченном затухающими лампадами и старой керосиновой лампой, привезенной им из Москвы для пущей экзотики, все-таки видны были резкие глубокие морщины, избороздившие вдоль и поперек это лицо, глядящую на него маску Времени.
Какой… автопортрет?..
Старик стоял перед ним, как грозный судия. Витас понял, что он смотрит на фигуру Христа с красным нимбом над затылком, раскинувшего руки у Витаса за спиной.
А ты думал, ты Христа напишешь, как себя, и обелишься? Приделаешь ему свои длинные космы, свою бородку и усы, свои черты придашь — и все, дело в шляпе? Дурак. Бог — это не маска. Его не наденешь на грязную звериную морду. Маску все равно сорвут, и под сусальной улыбочкой увидят тебя. Тебя, задница, фраер.
Как вы… смеете…