Я убил женщину, которую я любил, — сказал Ефим, не вынимая сигарету изо рта. Она моталась в углу его рта, как белая присоска. — Я… знаешь, я не могу сейчас один… И ни с кем из домашних тоже не могу. Знаешь… Чек… все страшно… Чек, мой отец… Я понял, кто он…
А что тут понимать? — Чек с наслаждением затягивался, выпускал дым из ноздрей, как Сивка-бурка. Дым обволакивал его жуткую маску, затягивал ее белой пеленой, будто метелью. — Чо понимать-то тут? Урка твой папаша, и все тут. Только высокопоставленный. На верхушке горы сидит. И ножки свесил. А другие урки на зоне в картишки режутся. Вот и вся разница. Твой тоже будет резаться, если сцапают. Да и… — Он снова затянулся, закрыл глаза. — Да и сам ты такой. Уж извини. Вы все яблочки от одной яблони. Далеко не откатитесь.
Он глядел, как тряслись руки Ефима, как он не мог попасть огоньком зажигалки в потухшую сигарету.
Может, ты и прав. Чек! — Ефим исподлобья взглянул на него. — Чек, ты урод. Тебя изуродовали люди. Я богат. Счастлив. Все при мне. Но ты понимаешь… Чек… — Он дернул кадыком. Искривил рот. — Я смотрюсь в тебя… в твое лицо… как в зеркало… потому что я тоже урод… Я… тоже… урод! И ты… — Он задохнулся, припал губами к сигарете, как к женской груди, долго молчал. Выдохнул сизый шмат дыма. — Ты… мне нужен… Как воздух… Как никто…
Чек бросил окурок прямо под ноги, на паркет. Затоптал подошвой тупорылого тяжелого ботинка.
Что-о-о-о?! Я… тебе… нужен?!
Да, Чек. Ты мое зеркало. Ты один, кто может… — Он тоже швырнул сигарету на пол. — Меня понять. Меня… полюбить… Меня никто не любит. Никто!
Даже мать? — глупо спросил Чек. — У тебя ведь есть мать, да?.. Она тебя что, в детстве лупила крепко?.. Вот у меня матери нет и не было. Я сам по себе появился. Из кучи дерьма. Х-ха!
Мать, — сказал Ефим, и его губы задергались. — Мать! Она живет своей жизнью! У нас в доме каждый живет своей жизнью! У нас каждый баснословно богат! И моя мать тоже богата! И у нее свои деньги! А свои деньги — это своя жизнь, запомни! Мать… Если бы мать…
Он наклонился, спрятал голову в ладони. Чек тупо глядел на него, скорчившегося напротив. В огромной комнате никого не было. Только погасшая люстра над большим круглым столом. Только тусклый огонь светильника на оклеенной гобеленными обоями стене. Только странное множество разномастных женских украшений по стенам, на коврах, на кусках черного бархата, розового атласа, — браслеты и броши, кулоны и серьги, подвески и ожерелья в три, в пять ниток, жемчужные и аметистовые, алмазные и стеклянные, — и стразы сверкали рядом с алмазами, и золото поблескивало рядом с сусальной подделкой. Зачем так много женских побрякушек, подумал Чек, черт знает что такое! Видимо, хозяйкина причуда. Увлекается тетка камешками да золотишком, блестит все, к едрене матери, как в турецкой лавке…
И тут заиграла веселая музыка.
И Ефим дернул из кармана мобильник.
Да, — сказал он совсем другим, официально-надменным, ледяным голосом. — Да, Ефим Елагин! Чем могу служить? Я весь внимание.
Что ж, Ефим Елагин, — сказал твердый мужской голос в трубке, — пора бы встретиться. Я пытался вытрясти из тебя небольшую горстку монет на нужды моего движения. Ты оказался не из пугливых. Я понял — с вами, с богатыми, надо иначе. Ты знаешь, почему я тебе позвонил?
Почему?
Он слышал свое дыхание.
Потому что я нашел номер твоего телефона в бумагах Ангелины Сытиной. Она мертва. Я вызвал ее дочь из Парижа. Я хоронил ее.
Они все это время молчали. Когда дверь хлопнула, они оба подняли головы.
Ефим и Чек смотрели на вошедшего в комнату.
Хайдер смотрел на них обоих.
Как тебя пустили бодигарды? — наконец разлепил губы Ефим.
Очень просто. Я оставил оружие у них. Они обыскали меня. Я сказал им: ваш хозяин ждет меня, мы созванивались. Нет проблем.
Что стоишь? Садись.
Хайдер приказал себе ничему не удивляться. Он не удивился, увидев здесь Чека. В конце концов, он сам посылал Чека сюда, к Елагину. Как знать? Может, Чек справляет здесь свой собственный праздник жизни.