Она протянула ему руки. Он взял ее руки в свои. Она и оглянуться не успела, как оказалась в кресле, на его коленях, в его руках. И жадные мужские губы, привыкшие к сладостям легкой любви, уже ищут и находят, целуют и всасывают ее губы. «Насилие?! Кажется, да. Ты даже Хайдеру не позволила изнасиловать себя! Ты не даешься этой богеме, Сафонову! Ты дразнишь всех! Ты была только с тем мальчиком… потому, что так захотелось — тебе! А не им! А этот?! Да он обнаглел… да он…»
Я ничего не боюсь, — прошептал он ей губы в губы. — Я и тебя не боюсь, доктор. Ты же сама приказала мне это. Это уже течет в моей крови. Страха нет.
Он взял ее тут же, в кресле, грубо задрав ей полу белого махрового халата. Сидя на нем верхом, задыхаясь, подскакивая — он поддерживал ее под мышки, насаживая на себя, — она подумала: что, если сейчас откроется дверь, и войдет Витас. У Витаса от моего номера есть ключи. Он сам сделал дубликаты.
Цэцэг до утра царапала подушку на отельной кровати.
Цэцэг до утра каталась по кровати, от края до края.
На ее лице больше не застывала невозмутимая улыбка Будды. Она безбожно материлась. Она, разъяренная, задыхалась. Она понимала: одно ее неверное движение, один ее неверный шаг — и она погубит не только их обеих, себя и Ангелину, но и частокол теней за их плечами. Эти тени — живые люди. Если ей удастся выжить — родня тех, кого она выдаст, найдет ее, выследит ее, уберет ее. Это ясно как день. Так зачем же она катается по кровати, как припадочная, грызет подушку, бормочет несвязные ругательства?!
Потому что она знает: он там, с ней.
Он — Ефим — там, с ней, с Ангелиной. И ничего уже не поправить. И ничего уже не понять. На грех они полетели сюда, в Иерусалим! Хоть бы война тут опять разразилась, что ли! И неистовый араб подстрелил ее, раскосую дуру, из-за угла, приняв за еврейку!
Ты должна терпеть, говорила она себе, ты должна терпеть. Ты должна помнить то, чего помнить не надо. Деньги на земле даются в руки людям по-разному. Добываются разными способами. Ты еще не забыла тот способ, что связал тебя с Ангелиной Сытиной крепко-накрепко? Ну вот и помни на здоровье. И дай Ефиму полную свободу. Он же знал о твоих любовниках. Знай теперь и ты о его любовницах.
Все кто угодно, только не Ангелина, — прошептала Цэцэг в подушку. Уткнулась лбом в спинку кровати. Соскочила на пол. Подбежала к окну. Густо-алая, как апельсин, Луна заглядывала в комнату. Полнолуние, скоро Луна пойдет на ущерб. А что в Москве?.. А в Москве снег и холод, морось и метель по ночам. Февраль идет, и март наступает. Сумасшедший март, сумасшедшее солнце. Я боюсь Луны, я люблю Солнце. Я дочь кровей Чингиса, я люблю выжженную, жаркую степь и огромное, в полнеба, Солнце над ней. Я не люблю Мертвое море. Я не люблю мертвую Святую Землю. Какую страшную фреску малюет на стене вновь возведенного собора этот Витас Сафонов! Уж лучше бы малевал своих жутких голых баб с обвислыми грудями и жирными задами. Это не задницы, это «фанни», вот как надо говорить, учили ее знакомые художники. Есть жанр натюрморта, есть пейзаж, а есть «фанни». Эта чертова Луна похожа на половинку розовой поросячьей фанни. Проклятье. Уже пять утра, а Ефима нет как нет! И ведь придет и скажет: я гулял, я был на Масличной горе, прости меня, я должен был побыть один.
Они и правда были на Масличной горе.
Они и правда провели ночь в тех местах, где Христос молил Бога, Отца своего: «Отведи от Меня чашу сию», - после того, как в отеле между ними случилось то, что должно было случиться у них в Москве с Хайдером и не случилось лишь по ее вздорному капризу. Все верно. Она была распалена Хайдером — она отдалась Елагину. Все уравновесилось на чаше весов природы.
Они пришли глубокой ночью на Масличную гору, и гуляли по Гефсиманскому саду, и сидели под маслинами, и снова обнимались и целовались. Они были отнюдь не сентиментальные школьники. Просто была весна, и кровь играла. Они оба взяли тайм-аут у Бога. Бог умер за них — почему бы им не повеселиться там, где Его казнили? Казнить нельзя помиловать. После того, как они пообнимались на Масличной горе, Ангелина, отстранясь от Ефима, пристально поглядев на него своими зверьими глазами, сказала: «А теперь пойдем на Голгофу».
И они вправду пришли на Лысую гору; туда, где стоял сейчас храм Гроба Господня; и попали прямо на раннюю службу, ведь и небо начало уже бледнеть, розоветь, наливаться призрачным светом; и, притихнув, они оба вошли в храм — и переглянулись: каждый подумал об одном и том же, о том, что вот сегодня, сейчас они принадлежали друг другу, и вот входят в храм, и это — вроде как венчание.
«Ты же случайный, случайный мужик у меня, хоть ты и Елагин, у меня сто таких мужиков было и еще тысяча будет», - говорила себе Ангелина, исподлобья косясь на Ефима. Красивое, широкоскулое, мощной лепки, бледно-золотое в свете храмовых свечек, лицо Ефима показалось ей золотой маской.
И с кого-то, неведомого — или ведомого? — ей, эта маска была снята.