Когда-то, во времена хрущевской оттепели, существовали иллюзии насчет возможности обретения свободы, что называется, в рамках социума. Но когда вся эта лафа закончилась, интеллигенция стала осознавать, что шашни с советской властью до добра не доводят. Те, кто мог, свалили за кордон, а те, кто понимал, что им никогда никуда не свалить, ушли в отрыв и организовали свое государство в государстве. Мы попали в самую гущу этой странной культуры и проварились в ней до конца восьмидесятых, пока нас не выпустили на большую сцену. С моей точки зрения, эта культура была гораздо интереснее, чем, скажем, культура битников или хиппи в Америке. И битники, и хиппи были так или иначе связаны с государством, в котором жили, – в каком-то смысле они представляли собой оборотную сторону этого государства. А мы тогда были очень забавно оторваны от всего советского – именно за счет того, что пытались максимально приблизиться к культуре общечеловеческой. Все ходили на лекции по искусству Древней Греции или просто сидели, пили портвейн, читали какие-то стихи. И вообще, было полное ощущение, что чем дальше мы уходим на Запад или в Китай, тем мы нормальнее. Все это было настолько другое, что по нашему поводу не беспокоились ни менты, ни КГБ: просто не было точек соприкосновения. Люди на улицу выходили редко, а если и выходили, то их винтили разве что за непомерное пьянство. А винтить только за то, что человек знает наизусть Овидия, как-то не представлялось возможным.
Мне нравился этот мир, где пересекались музыканты, поэты, художники и даже криминальный элемент. Фантастически веселые были годы! Делить было нечего, так как все мы находились в полной изоляции от общества – как партизаны. Такая вот партизанская культура.
Поэтому и музыка того времени была значительно интереснее, нежели сейчас, – в силу абсолютного отсутствия общего знаменателя. Любая группа существовала как бы сама по себе. Никто не мог ничему научиться друг у друга, и каждый был волен безумствовать, как он хотел. Все существовали за счет связи с общечеловеческой культурой, но у каждого эта связь была особой. Скажем, то, что делали «Кино» или Майк, никак не пересекалось с тем, что делал «Аквариум». А технический момент отступал на второй план. Я, например, не знал, как работает в студии «Машина времени», – да к слову, это вообще никого не интересовало. Допустим, приходит ко мне Майк, который только что записал новый альбом. Я с интересом послушаю, но меня не будет волновать, как здесь записаны барабаны. Меня будут волновать только его песни. У Майка была индивидуальность – как плохо его ни записывай, будет слышно, что это Майк.
И характерно, что хотя мы и пили вместе, и даже играли вместе, но, скажем, мои попытки убедить Майка в том, что стоило бы где-нибудь применить, например, струнный квартет, наталкивались на полное непонимание с его стороны. Какие такие струнные? Чем виолончель отличается от тубы? Да ничем. Но при этом было полное взаимопонимание на уровне человеческом. Типа, «я нашел новую запись Боуи – ух ты, давай слушать!» Тогда это было страшно интересно.
Я прекрасно помню первую в моей жизни фирменную пластинку, которую держал в руках. Это был канадский вариант «Please Please Me» – кажется, под названием «Twist And Shout». Beatles сразу же потрясли меня тем, что вообще оказалось возможно сделать такую радостную музыку с такой позитивной энергией. Потом у меня появился сингл «Penny Lane» – четыре песни, которые просто снесли мне крышу, раз и навсегда. Такую музыку раньше просто невозможно было представить – ни звук, ни ощущения. Я долго пытался понять, как они этого добиваются: между аккордами на моей гитаре и аккордами, скажем, у Rolling Stones или Beatles не было ничего общего. Ведь когда втыкаешь советскую электрогитару в советский усилитель, что происходит: «дзынь» – и все. А у них там настоящее «вау-вау» звучит! Я тогда не смог понять этот феномен и забыл про него. А потом, спустя много лет, Лу Рид показал мне, как это делается. Он привел меня к своему гитарному мастеру, который собирает старые усилители. И тот говорит: «Хочешь, я покажу тебе одну штуку?» Дает мне электрогитару, включает в усилитель и говорит: «Возьми аккорд». Я беру, и у меня отваливается челюсть: звук получается, как у Элвиса Пресли. Как, почему?! Оказалось, что тогдашний битловский усилитель AC-30 в сочетании с гитарой Rickenbacker давал такой вот звук. А поскольку воспроизвести нечто подобное на советской гитаре было невозможно – да и вообще все понимали, что играть на гитарах мы не умеем, – мы просто сидели дома и записывали всякий бред. Стучали, ревели, старались довести этот идиотизм до высших форм. И записывали все на магнитофон, чтобы посмотреть, как это будет звучать.