Закончил свой путь на гильотине еще один из вождей якобинцев — Дантон. Вокруг него сконцентрировались так называемые дантонисты, которые требовали ослабления революционного террора, отмены максимума и т. д. К Дантону Робеспьер подходил пристрастно — он подчеркивал прежде всего его отрицательные черты, считал интриганом. Робеспьер счел, что знаменитый любитель женщин никогда не сможет стать достойным борцом за свободу. Дантон признался друзьям, что не станет сражаться со своим обвинителем, «потому что и так уже пролилось слишком много крови». «Я учредил революционный трибунал, — добавил он. — Теперь я молю Бога и людей, чтобы они простили меня за это».
Покончив со своими главными потенциальными противниками, Робеспьер снова принялся за расправы. Комитет общественного спасения провозгласил, что отныне единственной мерой наказания, выносимой им, будет смертная казнь. Адвокаты, свидетели и предварительные расследования были упразднены. Официальные лица заявили: «Для того чтобы гражданин стал подозреваемым, достаточно, чтобы его обвинили». Новые сотни аристократов взошли на эшафот. В одном Париже погибли 1300 человек. «Если мы остановимся слишком рано, мы погибнем, — провозгласил Робеспьер с трибуны Конвента. — Свобода будет завтра же задушена».
В условиях раскола якобинское правительство пыталось объединить нацию на почве новой государственной республиканской религии. 7 мая 1794 года Робеспьер выступил в Конвенте с большой речью в пользу культа «Верховного существа». На другой день в Париже, в Тюильрийском саду, а затем на Марсовом поле прошли торжества в честь «Верховного существа». Робеспьер, накануне единогласно избранный председателем Конвента, с колосьями ржи в руках взошел на трибуну и от имени революционного правительства произнес речь. От Якобинских клубов провинций и столицы в Конвент поступали приветственные адреса, в которых одобрялся благодетельный культ «Верховного существа». Но это был обман. Бюро полиции Комитета общественного спасения через своих агентов получало иные сведения: культ «Верховного существа» народ встретил враждебно.
Успех Робеспьера в Конвенте и прославление его имени не могли изменить то крайне неблагоприятное для якобинцев соотношение классовых сил в стране, которое сложилось к лету 1794 года.
Угроза изнутри нарастала. Это Робеспьер хорошо чувствовал. Он энергично поддержал внесенный Кутоном законопроект, который предусматривал реорганизацию Революционного трибунала и упрощал судебные процессы в целях быстрейшего наказания врагов революции. И Конвент, несмотря на сопротивление некоторых депутатов, опасавшихся, что закон повернется своим острием против них, принял декрет, предложенный Кутоном.
Террор усилился. Зловещая повозка для осужденных на казнь стала почти ежедневно подвозить к эшафоту на площади Революции все новых и новых «врагов Республики».
Пьер Верньян, бывший президент Революционного парламента, предупреждал: «Берегитесь! Революция, как Сатурн, пожирает своих детей». Теперь его пророчество сбывалось. Сам Верньян оказался в числе двадцати умеренных, представших перед судом на показательном процессе и осужденных на смерть. Один из них заколол себя прямо в зале суда тайно пронесенным кинжалом. Однако его безжизненное тело на следующий день постигла та же участь, что и его несчастных коллег. Все они были обезглавлены.
Среди осужденных была бывшая королевская любовница мадам Дю Барри, обвиненная в соблюдении траура по казненному королю во время своего пребывания в Лондоне; генерал, «окруживший себя офицерами-аристократами и не допускавший в свой штаб ни одного доброго республиканца», хозяин гостиницы, который «подал защитникам страны кислое вино, вредное для здоровья»; заядлый картежник, оскорбивший патриотов во время спора, возникшего из-за карт; человек, который опрометчиво выкрикнул: «Да здравствует король!» — когда суд приговорил его к двенадцати годам заключения за другое преступление.
Толпы зевак наблюдали за казнями, ели, пили, держали пари об очередности, в которой будет обезглавлена каждая новая партия обреченных. По словам английского писателя Уильяма Хэзлитта, «предсмертные крики жертв смешивались с возгласами убийц и смехом улюлюкающих зевак. На эшафот поднимались целые семьи, чья единственная вина состояла в их взаимоотношениях: сестры осуждались на смерть за оплакивание погибших братьев, жены — за траур по мужу, невинные крестьянские девушки — за танцы с прусскими солдатами».
Гильотина на площади Революции работала в таком напряженном режиме, что проживавшие в ближайших окрестностях улицы Сент-Оноре — по иронии судьбы, дом Робеспьера тоже находился там — жаловались, что запах крови вредит их здоровью и понижает стоимость их недвижимости. За пределами Парижа дела обстояли еще хуже. «Казалось, что вся страна превратилась в сплошной очаг мятежа и насилия», — писал Хэзлитт.