"К 1790 году меняется социальное окружение Гойи, а вместе с ним и вся его жизнь. Он знакомится и начинает общаться с мужчинами и женщинами, принадлежавшими к самой влиятельной знати, а одновременно и с писателями и государственными деятелями — сторонниками «просвещения». И тот, и другой круг явились для Гойи откровением. До сих пор он жил как живут все испанцы, как они жили всегда, с растительной непосредственностью отдаваясь насущным нуждам. Теперь перед ним люди, для которых существовать — значит постоянно переживать стихийные порывы, отливать себя в идеальные формы, выработанные человечеством… Необразованный тугодум, он не до конца понимает услышанное, но схватывает нечто основное: не следует поддаваться стихийному порыву, ни собственному, ни коллективному…
Это первый урок, из которого Гойя извлекает пользу. А ему уже сорок лет! Необходимость размышлять, сосредоточиваться на самом себе перерождает его. Перед ним — все тот же мир, в котором он жил до этого, но мир преображенный. Непосредственность привычки приостановлена — и самое близкое становится далеким и чуждым. Тогда-то Гойя и открывает вокруг себя испанское. Тогда, а не раньше Гойя начинает писать картины на национальные темы…"
Возможно, испанский философ несколько перемудрил, полагая будто, только отдалившись от народа, Гойя приобрел интерес к национальным темам. Ортега старался обходить социальные причины, влияющие на творчество каждого гения, хотя и в разной степени. Такова была, по-видимому, реакция на то, что искусствоведы-марксисты обычно преувеличивали значение этого фактора.
Гойя всегда оставался человеком из народа, который попал в новую для себя среду, чувствуя себя в ней не вполне уверенно. У испанцев не было принято раболепствовать перед знатью, и Гойя наверняка сохранял чувство собственного достоинства.
А «элита» страны переживала упадок и вырождение. Не случайно на одном из знаменитых офортов Гойи «Капричос» (т. е. «Капризы», «Причуды») изображены два крепких деревенских парня, держащих на спинах горделивых увесистых ослов. И подпись: «Ты, которому невмоготу» (другой вариант перевода: «Пусть тебе не мило — тащи через силу»).
"В этой сложной и трудоемкой технике, — пишет искусствовед Е.В. Нетесова, — Гойя создал альбом ни на что не похожих произведений, собрав в них целый сонм диковинных персонажей: женщин, простых и знатных, щеголих и модниц, красоток и страшилищ — они кривляются перед зеркалами, прогуливаются, выглядывают из пышных карет, стоят у позорных столбов, перед трибуналом инквизиции, окруженные богачами, простаками, женихами, полицейскими, монахами, полчищами призраков и демонов. Все несется в бешеном карнавале, с лиц слетают маски, обнажая личины, и у невесты, выступающей в свадебном шествии, оказывается второй, звериный облик, вьющиеся вокруг гости обращаются в птиц, а старухи-дуэньи в мартышек… И чуть ли не в каждом листе мелькает сам художник, тоже в разных обличиях…
Одно из самых грандиозных творений художника, над которым еще долго будут думать люди, открывая в нем все новый и новый смысл, — лист «Сон разума рождает чудовищ». Здесь перед нами сам Гойя, он тоже принадлежит этому безумному миру, упал головой на стол и закрыл лицо руками — спит или мучается в отчаянии и страхе? Со всех сторон обступают его звероподобные и птицеобразные, ведьмы, совы, нечисть, в облике которой нет-нет да и проступят человеческие черты, лица друзей и врагов, возлюбленных и изменниц. Только на минуту успокоится, заснет человеческий разум — быть беде!"
Абсолютное господство формальной религии, соединенной с ханжеством, лицемерием и тупостью, порождает не ангельские лики, а страшные рожи — предрассудки, суеверия, мракобесие. Имущие власть и богатство пытаются с помощью церкви удержаться на вершине социальной пирамиды, подавить народ своими ослиными тушами. Но и они отрешаются от разума, продаются во в власть чудовищ — алчности, лжи, разврата, слабоумия. Отказываясь от ясного осознания реальности, человек обречен на моральную и интеллектуальную деградацию. (Не так ли может произойти и с человечеством?)
…Возвращаясь к теме народного творчества Гойи, обратим внимание на его картину «Нападение на почтовую карету» (1787). Безмятежный прекрасный пейзаж, лесная дорога, просветы сине-голубого неба, одинокая карета со спокойно стоящим человеком на козлах. Но в руках его ружье, а на земле два мертвых охранника и над третьим занес кинжал разбойник. А еще два бандита обирают богатую пару, стоящую перед ними на коленях. Жесты отчаяния ограбленных не вызывают сочувствия зрителя, деловитые разбойники — тоже. Свершившееся воспринимается как нечто естественное («грабь награбленное!»).